Едва он произнес эти слова, как вокруг снова засвистели стрелы агарян. Пыль поднялась до неба, нависшего над периторским полем и сражающимися словно огромное серое брюхо какого-то зверя. Местами облака собирались в тучи, растягивались и свисали вниз, подобно большим полным выменам, из которых вот-вот брызнет влага. Перед тем как броситься в сечу, Момчил кинул взгляд вперед. В одно мгновение он охватил врагов и отделил христиан, греков от агарян; первые наступали с целым лесом копий, в блестящих шлемах и тяжелых доспехах; вторые еще издали натягивали свои кривые луки, крича и воя как жадные шакалы; в руках у них блестели кривые ятаганы; желтые чалмы катились навстречу Момчилу, похожие на мотки желтой шелковой пряжи. Поднявшись над ними, над полем, оглашаемым боевыми криками, взгляд его отыскал родные Родопы. Горная цепь синела на севере, загибаясь к Перитору и морю, словно согнутый о колено клинок. «Не царем в Тырнове, не базилевсом в Царьграде, а в Родопах...» — прозвучали в голове его слова Сыбо.
«Конец, конец, Сыбо!» — подумал он.
«Воевода! Побратим деспот!» — раздались со всех сторон крики момчиловцев, ловящих его взгляд.
Момчил поглядел вокруг. Начинался последний бой. Он поднял над головой меч, чтоб тот был виден отовсюду. Дружный крик был ответом. Тогда Момчш кинулся туда, где агаряне и его люди уже смешались между собой, как сплетенные бурей сучья.
Дальше все слилось в его сознании. Он оказался в одиночестве, отрезанным от товарищей. Вокруг него сгрудились агаряне, как собаки вокруг раненого зверя. Губы его слипались от крови, текущей со лба; руки своей он не чувствовал: она была как деревянная и махала сама, без участия его воли. Вдруг ему показалось, что земля уходит у него из-под ног; словно была гололедица, и ноги начали скользить в разные стороны; в глазах у него потемнело. Кто-то поднял его высоко в воздух, потом изо всех сил ударил о землю. Опомнившись, он увидел, что лежит на спине. Кругом — тишина. Словно не было никакой сечи, не кричали и не стонали раненые, земля не дрожала от конских копыт. Под ним она была теплая, влажная: он чувствовал, как течет его кровь и как земля жадно впитывает ее. «Смерть пришла, умираю», — подумал Момчил. Но странно: ему не было жаль себя. Словно кто-то другой, а не он, лежал на земле и расставался с жизнью. Беспорядочной вереницей и в каком-то отдалении, будто тени на фоне густого тумана, проходили перед ним люди, события, местности... Многое он узнавал, другое оставалось незнакомым, чуждым. Но даже когда он мог назвать то или иное лицо по имени, сердце его не испытывало никакого трепета, и он утопал в такой сладкой истоме, что ему не хотелось напрягать память, останавливать мысль на определенном воспоминании. Вдруг где-то глубоко возник образ Елены. С неимоверной быстротой этот образ вырос и вытеснил все другие: Момчил увидел ее склонившейся над ребенком в дрожащем свете лампадки, в то мгновенье, когда фитиль начал трещать. И тут же в сердце его зашевелилась тупая боль, которая все усиливалась по мере того, как образ становился ясней, и прогоняла сладкую истому. Наконец боль достигла такой остроты, что он захотел от нее избавиться 1-1, преодолев слабость, приподнялся на своем кровавом ложе. Взгляд его уловил два предмета, на время вернувшие его к жизни: бесконечную цепь Родоп вдали, которая как бы двигалась к нему, склоняясь над умирающим, словно мать над ребенком, и агарян, обступивших его, перед тем как нанести последний удар. Вид горы и врагов пробудил в нем неизведанную, нестерпимую смертную муку; образы Елены и ребенка растаяли, словно восковые фигурки, поднесенные к огню. Впервые он испытал боль за себя, жалость к себе. «Неужели конец? Так рано! Что, кроме добра, видели от меня люди? Кто будет защищать эту землю?» От волнения или от того, что кровь побежала сильней из ран, у него закружилась голова, ему стало дурно. Он опять опустился на мягкую влажную землю, но, прежде чем навеки закрыть глаза, увидел два склонившихся над ним лица. Одно он узнал: это было сухощавое немолодое лицо Иоанна Кантакузена. Другое— лицо иноземца, агарянина. «Умурбег», — подумал он. Оба пристально смотрели на него. Губы византийца зашевелились, и Момчил скорей догадался по этому движению, чем действительно услыхал, — так как в ушах у него били все агарянские барабаны, — что император произнес:
— Храбрец! Храбрец!
Но в угасающем сознании Момчила слово это прозвучало как лишенный всякого значения, пустой звук. Прежняя душевная боль вновь властно овладела им и, вместе с телесной, закрыла ему глаза. Одно видение озарило на миг предсмертную тьму: видение орла, когда-то парившего над Родопской деспотией, над его деспотией. Но орел покачнулся в воздухе, опрокинулся, словно невидимая стрела перешибла ему крылья, и стремглав полетел в пропасть, — а вместе с орлом глубоко-глубоко в бездну полетел и он сам. И это был конец.
18. ИСКРЫ
На Боярском холме, как указывает самое название, редко появлялись простолюдины: не только отроки и ремесленники, но даже горожане из нижнего города. Этот узкий, продолговатый луг, начинавшийся у последних ворот Царского пути и глядевший на Царевец, топтали по большей части ноги в красных сапогах и копыта рослых коней, щеголявших нарядной сбруей либо оснащенных для охоты или войны. В то время как по большим праздникам на соседней Святой горе кишела не жалеющая ни ног своих, ни глоток шумная толпа, тут разъезжали верхом или прогуливались пешком со своими семьями великие бояре; а порой и сам царь выходил сюда пройтись и полюбоваться своей столицей не с башен цареведкого дворца, а ступая по прекрасному ковру зеленой травы. В то время этот луг пересекала отличная, хорошо утоптанная дорога, тянувшаяся от Царевца и убегавшая под густолистую сень вековых дубов, что стеной отделяли Тыр-ново от Марио-поля. Но прежде чем потеряться в дубраве, дорога давала ответвление, вившееся по склону холма, перебегавшее по мосту через Янтру и подымавшееся на Святую гору.
Здесь, на этом распутье, откуда были видны как на .ладони обе твердыни, Святая гора и кварталы нижнего города с башнями и стенами, с домами, увенчанными дымом труб, и церквами, чьи свинцовые купола блестели, будто кинутые рукой великана воинокне шлемы,—однажды летом 1351 года с утра собрался народ.
Несмотря на ранний час и осеннюю росу, крупные капли которой блестели на траве, как рассыпанный жемчуг, толпа все росла, словно люди спешили явиться по предварительному зову. Народ шел с разных сторон: одни — слева, из Марно-поля, по мосту через Янтру, а многие — прямо из лесу, словно там и ночевали. Первые держались более сдержанно и спокойно, да и одеты были по-городски. А из лесу шли сплошь одни крестьяне в косматых шапках или совсем без шапок на лохматой голове и с дубиной в руках. На первый взгляд, сборище напоминало ярмарку, но нигде — ни купцов, ни товаров; да и разговоров не было слышно. Шумели только те лохматые, что шли из лесу. Они и разговаривали громче и перекликались более грубыми голосами при встрече со знакомыми или родными. Уж не прекрасный ли осенний день, не теплое ли солнце, начинавшее даже припекать, не пожелтелые ли листья дубравы, похожей на огромную перезрелую айву, скатившуюся в долину у подножия холма, не высокое ли синее небо, обрамленное по всему горизонту зубчатой линией гор, выманили всех этих людей из домов и башен сюда, на пригретую солнышком зеленую поляну. Но никто как будто не замечал ни солнца, ни гор. Даже когда над лесом послышался приглушенный крик улетавшей на юг журавлиной стаи, лишь •немногие подняли глаза вверх, чтобы полюбоваться стройным полетом птиц. Все взгляды были устремлены к городу. Стоявшим у Царского пути были хорошо видны трое ворот каменной твердыни. Ворота были заперты; из надвратных башенок торчали копья стражи. Солнце било прямо в глаза, так что многие держали над ними руку козырьком. Вдруг толпа заволновалась; глухой ропот пробежал от одного ее края до другого.
— Едут! Едут! — послышались голоса вдали.
Толпа словно по команде раздалась направо и налево, очистив пересекавшую гребень холма дорогу. Старики, женщины и больные старались стать на камень или на кочку, чтоб было видней. а молодые быстро влезли