Богомолец еще продолжал говорить Момчилу, когда к воеводе подошел Райко> и: шепнул ему что-то на ухо, а потом кивнул кому-то, стоящему у двери. Оттуда вышел Игрилов сокольничий Стаматко, одетый особенно: не богато и не просто. И в движении его, когда он подходил к Момчилу, и в поклоне была заметна та же особенность: человек простой, а хочет казаться благородным. Выражение лица у него гордое, самоуверенное, но глядел он не прямо в лицо Момчилу, а куда-то ему в грудь.
— Боярин Игрил кланяется твоему деспотству и се-вастократорству и посылает подарки тебе, деспотице и севастократорице и твоим светлым боярам и владе...
— Что? Что? — прервал Момчил речь Стаматка, произносимую важно, торжественно и видимо заученную им наизусть. -Ты сам это придумал или хозяин велел?
Стаматко не растерялся.
— Я передаю поручение хозяина чинно-благородно, как полагается обращаться к деспоту и севастократору, твоя милость!
Момчил хотел было рассердиться, но махнул рукой.
— Оставь эти тырновские ужимки. Говори просто и ясно. За подарки Игрилу спасибо. А еще что скажешь? Жив он? Здоров?
— И боярин с боярыней живы-здоровы и наследник. Молят бога о здравии и долголетии для тебя, для деспо-тицы и для твоего потомства, — с прежней торжественностью ответил Стаматко с частыми поклонами.
Молодые момчиловцы так и фыркнули. Сам Момчил тоже добродушно засмеялся.
— Ладно, ладно. А еще что?
— Еще вот что, твоя милость: боярин долго обо всем беседовал с царем, и царь простил тебе все прежние беды, что ты причинил царским людям. И твоих хус... бояр и владетелей, — быстро поправился Стаматко, даже не покраснев, — тоже прощает...
— Ты слышишь, Момчилко! Двойная борода простил тебя, а? — не выдержал Райко, по своему обыкновению ударяя себя по бедрам.
Момчил кинул сердитый взгляд на племянника.
— Л еще что есть? —обернулся он опять к Игрилову посланцу.
— Еще велел передать боярин твоей милости: было время, говорили вы с ним об агарянах; так коли не забыл и согласен, ударить бы вам вместе на Умура, у которого боярин в Димотике пленником был.
— Постой, постой, Стаматко! — прервал Момчил, протянув к нему руку. — Как будто кто-то приехал: во дворе конский топот!
Он прислушался. Видя, что воевода замолчал, устремив взгляд на полуоткрытую дверь, Райко, Нистор и Войхна, а за ними и остальные тоже замолчали и стали глядеть в ту сторону.
— Да, топот коней, — промолвил Райко. — Кто ж это прискакал в такое время?
Он пошел, отворил дверь. Теперь стали ясно слышны топот копыт, фырканье усталых коней, людские голоса. А в темном четырехугольнике открытой двери заплясал вверх и вниз свет факела. Вдруг пламя сосновой ветви
заслонила чья-то тень: на пороге появилась человеческая фигура.
— Добромир! — попятившись, воскликнул Райко. — Какими судьбами?
Добромир, не оборачиваясь, поспешно подошел к воеводе. Он был весь в поту и пыли; лицо его выражало тревогу.
— Воевода, — поспешно промолвил он. — Раденко прислал меня сказать: к Кумуцене стягиваются Умуровы полчища и Кантакузеновы люди; их разведчики замечены у самого Перитора. Да и в городе что-то готовится. Хорошего не жди: уже известно, кого они наметили.
— Кантакузен! Умурбег! — повторил как бы про себя Момчил, на мгновенье в задумчивости опустив голову.
На лбу его вздулась большая синяя жила, выползавшая, словно пиявка, всякий раз, как им неожиданно овладевала какая-нибудь нерадостная мысль. Ему показалось, что в открытую дверь ворвался вихрь и погасил сосновую ветвь, которая освещала полную дыма узкую горницу, стол, уставленный чашками с красным вином, и лица его верных, добрых братьев-момчиловцев. Ему стало не то что страшно или тревожно, а как-то досадно: словно его разбудили, оторвав от чудного сновиденья. Как сквозь сон, слышал он шушуканье момчиловцев; отдельные голоса звучали даже громко; вот Райко крикнул:
— Сами себе яму роют!
Эти слова рассердили Момчила; он совсем очнулся. Вскочил на ноги.
— Братья и побратимы! — громко воскликнул он. — Оставьте чаши и берите опять в руки мечи. Ежели грек и агарянин поднялись против меня, значит, впереди — бой за Перитор, бой не на живот, а на смерть! Мы не старухи и не малые дети, чтоб ждать пощады от врага. Вооружите своих людей и нынче же ночью — в поход!
Когда хусары, с 'криками и громкими угрозами против Кантакузена и Умурбега, стали покидать горницу, Момчил отыокал взглядом чуйпетлевца Богдана.
— Видно, придется твоим богомилам маленько подождать: бог боярам помогает, — сказал он богомилу. — Прохор, прощай! — обернулся он к страннику. — Поищи кого-нибудь другого, кто остановит антихриста. Сам видишь: мне не правоверие, а самого себя и людей своих
417
27 Стоян Загорчннов
спасать надо. Стаматко, передай боярину сердечный привет от деспота и деспотицы. Умуру я сам отомщу за Иг-рилову неволю. Ты, Войхна, не спеши. Здесь останешься Не оставлять же Елену одну, пока мы в Периторе покончим!
— Я соберу всех храбрых родопских богомилов и приду к тебе на помощь, воевода, — сказал Богдан, выходя последним.
— Райко! — обратился Момчил, наконец, к племяннику, оставшись с ним один на один. — Как только все будут готовы, позови меня. Я пойду, прощусь с Еленой.
Райко молча вышел. Вскоре и Момчил переступил порог горницы: он оставался там несколько мгновений, облокотившись на стол; ночной ветер охладил горячий лоб его. От двора крепости, по которому во все стороны с топотом и криками бегали люди, взгляд его спустился к спящей равнине. Где-то далеко бледная черта разделяла тьму надвое: там — Периторское озеро! Там — ждет враг! Прежняя досада поднялась у него в душе: его уже пробудили от сна. Мысли вихрем проносились в голове его: «Почему так? Почему все обращаются ко мне? Восстань, приготовься, пора, Момчил! Что они меня дертают во все стороны? Все я могу, всем нужен! А никто не спросит, что у меня на душе, счастлив я или несчастен. Какое они имеют право ни днем, ни ночью не давать мне покоя? Еще этот Кантакузен!» Но тут сердце его горячо и гневно забилось: «Теперь уж я с тобой навсегда разделаюсь, — не наполовину, как тогда, при Мосинополе!» — промолвил он вслух, глядя на бледную черту во мраке: туда, где над морем занимался новый день. И словно вместе с ночью, перевалившей к рассвету, душа его тоже разделялась на две части, и как тогда в лесу, возле могилы Сыбо, перед ним протянулся рубеж, новая межа. «С Еленой, с Еленой немного пожить бы по-человечеоки, отдохнуть, почувствовать себя таким, как все, а потом ...» — пожаловался кто-то внутри него, пытаясь умилостивить судьбу, но в то же время зная, что вопль его останется без ответа.
Выпрямившись во весь рост, Момчил вышел. Еще раз окинул взглядом двор крепости, по которому двигались освещенные пламенем нескольких факелов призраки людей и животных, потом быстро зашагал к башне.
Мерно раздавался звук его тяжелых шагов по камням, словно отсчитывая мгновения его жизни. Подойдя к двери в башню, Момчил поднял глаза. В окне Елениной комнаты был виден свет. «Если шум не разбудил ее, лучше, пожалуй...» — промелькнула у него в голове неясная мысль, и он стал быстро, но бесшумно всходить по лестнице. Он сгорбился, как старик, и несколько раз, остановившись, глядел назад, словно не имея сил подыматься выше. А взойдя и положив руку на ручку двери, опять остановился в раздумье, прислушиваясь, но не слыша ничего, кроме приглушенного шума снаружи. Наконец он отворил дверь и вошел в темную горницу. Здесь находились самопрялка, ручная прялка с большой куделью и другие предметы. Момчил шел на цыпочках, даже дыханье затаил. Пройдя первую горницу, он открыл дверь в следующую — в ту, где светилось окно. Прямо напротив входа, под озаренным большой серебряной лампадой иконостасом, на покрытой медвежьей шкурой постели лежала Елена. Как и в монастыре святой Ирины, мягкий свет лампады падал на ее лицо; только здесь он был как будто слабей, и на щеках спящей не играл прежний румянец. Рядом, у самой постели, в самшитовой люльке спал грудной ребенок. Видно, мать недавно его кормила: у нее даже грудь осталась расстегнутой, а рука лежала на покрывале, которым он был укрыт. Момчил не сказал ни слова, не окликнул Елену, а тихо сел на низкий стул и стал смотреть на жену и сына. «Как сладко спят оба!» — подумал он, и глубоко в душе его начал таять, как под лучами солнца, какой-то много лет наполнявший ее холодом снежный сугроб. А в это время в голове его вихрем проносились мысли, самые разные, друг с другом несхожие. Вдруг ему показалось странным, что он здесь, что у него ребенок, что Елена — его жена, а не боярская дочь, как будто ему на роду было написано прожить свой век в одиночестве, бездомным окитальцем; то волна гордости и удовлетворения наполняла его грудь при мысли о том, что произошло. В то же время до слуха его доносился шум из крепости, и сознание, что ему, быть может, еще сегодня предстоит бой с Кантакузеном и Уму-ром, тревожило его ум, и он начинал думать и соображать, как расставить людей, куда нанести врагу удар, выждать или налететь первому. И эта забота вызывала не страх или неуверенность в своих силах, хоть он и знал, что бой будет не на живот, а на смерть, а только скорбь о том, что ему придется расстаться с женой и ребенком, чье личико белеет между пеленок, будто кусочек теста, замешанного' для сладкого пирога. Словно какой-то сон снился ему наяву, но в душе его кто-то бодрствовал, стоя на страже и прислушиваясь к тому, что происходит за порогом. «Нет, ничего не скажу, не стану будить! Как сладко спит! — подумал он, переводя взгляд с ребенка на Елену. — Не боюсь ни смерти, ни вечной разлуки!» И Момчил уже совсем собрался уходить, но что-то не позволяло ему выйти из этого сладкого и в то же время скорбного оцепенения. Ребенок пошевелил головкой и тихонько заплакал. Мать, только что не слышавшая тяжелых шагов мужа, теперь вздрогнула и проснулась.