Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Сол уловил ухмылку оберста и непроизнесенный вопрос: «К чему запугивать меня призраками, пешка?» Тридцать часов потратил он, чтобы с помощью самогипноза воспроизвести последнюю минуту жизни Малы Каган. Но оберст в одну секунду разрушил этот образ, смел его с такой легкостью, с какой сметают паутину в кладовке.

Сол сделал еще один шаг вперед.

Старик снова безжалостно вторгся в его сознание, достиг центров контроля и запустил желанный механизм фазы быстрого сна.

Шестидесятидвухлетний Шалом Кржацек ползет на четвереньках по подземным канализационным трубам Варшавы. Вокруг кромешная тьма, на головы безмолвной вереницы беглецов обрушиваются фекальные воды, когда наверху опорожняются арийские туалеты. Шалом ползет уже четырнадцать дней, с того момента, как они бежали после безнадежной шестидневной схватки с отборными нацистскими частями. Он взял с собой девятилетнего внука Леона. Из огромной семьи Шалома в живых остался только этот мальчик. Две недели ползет постоянно редеющая цепочка евреев по вонючему мраку узких труб, в то время как немцы стреляют, поливают их из огнеметов и забрасывают канистры с ядовитым газом во все уборные гетто. Шалом захватил с собой шесть кусков хлеба, и они делят их с Леоном. Четырнадцать дней они пытаются вырваться наружу, пьют воду из сочащихся по стенам ручейков, уповая на то, что она дождевая, пытаются выжить. Наконец над головой открывается крышка люка, и на них глядит грубое лицо борца польского Сопротивления. «Выходите! – говорит он. – Выходите! Здесь вы в безопасности». Собрав последние силы, ослепленный солнечным светом, Шалом выбирается наружу и долго лежит на уличной мостовой. За ним появляются еще четверо. Леона среди них нет. Слезы бегут по его лицу, он пытается вспомнить, когда в последний раз разговаривал в темноте с мальчиком. Час назад? Вчера? Слабо оттолкнув руки своих спасителей, Шалом спускается в темную дыру и ползет назад, туда, откуда пришел, выкрикивая имя внука.

Вилли фон Борхерт незамедлительно уничтожил плотную защитную мембрану, которой был Шалом Кржацек.

Сол сделал еще один шаг вперед.

Оберст поерзал в кресле, и будто тупой топор расколол сознание Сола.

Семнадцатилетний Питер Гайн сидит и рисует в Аушвице движущуюся мимо него очередь мальчиков, направляющихся к душевой. Последние два года в Терезине Питер и его друзья выпускали газету «Ведем», в которой он и другие юные дарования публиковали свою поэзию и рисунки. Перед отправкой Питер отдал все восемьсот страниц Зденеку Тауссигу, чтобы тот спрятал их в старой кузнице за магдебургскими бараками. Питер не видел Зденека с момента приезда в Аушвиц. Теперь он тратит последний лист бумаги и кусок угля, чтобы зарисовать бесконечную очередь обнаженных мальчиков, проходящих перед ним морозным ноябрем. Уверенными, точными движениями руки Питер набрасывает выступающие сквозь кожу ребра и расширенные от ужаса глаза, трясущиеся худые ноги и руки, стыдливо прикрывающие сжавшиеся от холода гениталии. К нему подходит капо в теплой одежде и с деревянной дубинкой в руке. «Что это? – спрашивает он. – Вставай к остальным». Питер не поднимает головы от своего рисунка. «Сейчас, – отвечает он. – Я почти закончил». Разъяренный капо бьет юношу дубинкой по лицу и каблуком сапога наступает ему на руку, ломая три пальца. Он хватает его за волосы, поднимает на ноги и толкает в медленно движущуюся очередь. Прижимая к себе сломанную руку, Питер оглядывается через плечо и видит, как холодный осенний ветер подхватывает его рисунок, тот ненадолго застревает в верхнем ряду колючей проволоки и, кувыркаясь, летит дальше, к линии деревьев на западе.

Оберст смел и эту личность.

Сол сделал два шага вперед. Боль от непрекращающегося мозгового насилия стальными шипами впилась ему изнутри в глазницы.

Ночью, перед тем как отправиться в газовые камеры в Биркенау, поэт Ицхак Кацнельсон читает свое стихотворение двенадцатилетнему сыну и еще дюжине свернувшихся на полу людей. До войны Ицхак был известен в Польше своими юмористическими стихами и песнями для детей. Это были добрые, веселые стихи. Младших сыновей Ицхака, Бенджамина и Бенсиона, убили вместе с их матерью в Треблинке полтора года назад. Теперь он читает на иврите, языке, которого никто, кроме его сына, не понимает, затем переводит на польский:

В наступившей тишине сын Ицхака подползает к нему ближе, садится на холодную солому. «Когда я вырасту, я тоже буду писать стихи», – шепчет мальчик. Ицхак обнимает его за худенькие плечи. «Конечно», – отвечает он и начинает петь медленную и нежную польскую колыбельную. Ее подхватывают другие, и вскоре весь барак заполняется звуками песни.

Одним ударом своей железной воли оберст уничтожил Ицхака Кацнельсона.

Сол сделал еще один шаг вперед.

Тони Хэрод завороженно смотрел, как Сол приближался к Вилли. Психиатр походил на пловца, преодолевающего мощный прилив, или путешественника, двигающегося навстречу ураганному ветру. Схватка между ними была безмолвной и невидимой, но она была столь же ощутимой, как электромагнитная буря. По завершении каждого этапа противостояния еврей поднимал ногу, медленно наклонялся вперед и снова ставил ее, как парализованный, вновь учащийся ходить. Таким образом израненный, окровавленный человек преодолел шесть клеток и уже достиг последнего ряда «шахматной доски», когда Вилли словно стряхнул с себя сонное оцепенение и бросил взгляд на Тома Рэйнольдса. Вытянув свои длинные белые пальцы, убийца прыгнул вперед…

В трех милях от особняка раздался мощный взрыв, поднявший в воздух «Антуанетту». Сила его была столь велика, что вылетели несколько стекол из панорамных дверей. Ни Вилли, ни Ласки ничего не заметили. Хэрод смотрел, как трое мужчин сошлись, как Рэйнольдс начал душить психиатра, и услышал новые взрывы со стороны аэропорта. Он осторожно опустил голову Марии Чен на холодную плитку, пригладил ее волосы и стал медленно обходить борющихся людей.

Восемь футов отделяло Сола от оберста, когда насилие над его сознанием прекратилось. Казалось, кто-то выключил невыносимый, заглушающий все на свете рев. Сол споткнулся и едва не упал. Он восстановил контроль над собственным телом с таким ощущением, которое испытывает человек, возвращаясь в дом раннего детства, робко и с грустью осознавая, какое расстояние отделяет его от когда-то близкой и родной обстановки.

В течение нескольких минут Сол и оберст являлись практически одним лицом. В процессе страшной схватки ментальных энергий Сол точно так же пребывал в сознании оберста, как тот – в его собственном. Когда всеобъемлющая гордыня этого монстра начала сменяться неуверенностью, а неуверенность – страхом, он понял, что ему противостоят не просто несколько человек, но армии, легионы мертвых, поднимающихся из своих братских могил, чтобы в последний раз бросить ему свой вызов.

Да и самого Сола поразили и даже испугали тени, вставшие с ним рядом, чтобы защитить его, прежде чем уйти обратно во тьму. Некоторых из них он даже не мог вспомнить. Откуда они – с фотографий, из досье? Зато Сол хорошо помнил других – молодого венгерского кантора, последнего раввина Варшавы, девочку из Трансильвании, покончившую с собой в День искупления, дочь Теодора Херцля, умершую от голода в Терезиенштадте, шестилетнюю девочку, убитую женами эсэсовцев в Равенсбруке… Какое-то страшное мгновение он метался в бесконечных коридорах собственного сознания, гадая, не попал ли он в какое-то невероятное хранилище национальной памяти, которое не имеет никакого отношения к сотням часов его тщательного самогипноза и месяцам заранее спланированных кошмаров.

Последней личностью, уничтоженной оберстом, был он сам, четырнадцатилетний Соломон Ласки, стоящий в Челмно и беспомощно глядящий вслед отцу и брату Иосифу. Только на этот раз, за мгновение до того, как фон Борхерт рассеял этот образ, Сол вспомнил то, чего он не позволял себе раньше. Его отец вдруг обернулся, крепко прижимая к себе Иосифа, и воскликнул на иврите: «Услышь, о Израиль! Мой старший сын будет жить!» И Сол, сорок лет искавший покаяния в этом самом непростительном из грехов, наконец увидел его в лице единственного человека, который мог простить его, четырнадцатилетнего мальчика.

229
{"b":"235779","o":1}