— Да, Сабир, и ты. Посмотришь, как ведем допрос, и чтобы больше об этом разговоров не было. А ещё комсомол!
Мы перешли в соседнюю комнату — там уже сидели шесть женщин, все молодые, лишь одна была постарше, она обняла за плечи девушку и что-то говорила ей, а та тихо плакала. «Видно, это и есть Уктам-певица, — подумал я. — Слышал о ней еще в детстве — «прекрасная певица, отличная танцовщица», — говорили. А та, рядом, видно, ее племянница».
— Что будем делать, Уктамхон? — спросил Зубов.
Я не ошибся. Женщина, обнимавшая соседку, вскочила с доеста.
— Ах, дорогой начальник, что нам делать, придется ехать дальше… Судьба… Чтоб ей пропасть, этой культурной революции!.. Вот Зумрад моя плачет все. Первый раз поехала с нами, еле упросила ее мать отпустить девочку в культпоход, обещала беречь…
Девушка, сидевшая рядом с Уктам, все всхлипывала, не поднимая головы, лицо закрыла ладонями.
— Не плачь, сестрица, что ж теперь, — сказал ей Зубов. — Хочешь, оставайся в Ташкенте, а?' Я тебе записку дам, будешь жить со сверстницами, забудешь обо всем… Не горюй — ведь вся жизнь впереди!
— Конечно, конечно, — согласилась за племянницу Уктам. — Правда, Зумрадджан, девочка моя, оставайся в Ташкенте, я тоже об этом думала! Мать я сама успокою. А жених — шайтан с ним! В Ташкенте еще получше найдешь! Ведь все равно не любила этого толстяка!
Зумрад, услышав такие слова, заплакала в голос и припала к теткиной груди.
— Ну вот и правильно, моя девочка, и согласилась, и нечего тебе домой возвращаться! — Уктам обняла девушку и, приговаривая, целовала ее в голову. — В Ташкенте, в Ташкенте будешь жить, доченька, там тебе и дорога откроется, голосок-то у тебя соловьиный, учиться будешь, станешь певицей, почет тебе везде оказывать станут, а жениха-то себе самого лучшего, по душе найдешь! Ну не плачь, ну хватит, родная, не мучь себя, хорошо, мой ягненочек.
Девушка что-то сказала сквозь слезы, и все поняли ее так, что раз говорит что-то, значит, соглашается, и облегченно вздохнули.
— Так, — продолжал Зубов, — что у вас отобрали, какие вещи?
— Разве вернешь их теперь? — несмело спросила одна из женщин.
— Вернем обязательно, — отрезал Зубов. — Все разыщем… Шукуров!
— Сабир, — тихо сказал я.
— Да-да, Сабир… Возьми бумагу, карандаш, пиши. Говорите, Уктамхон.
Уктам начала перечислять вещи, отобранные у женщин басмачами, а я записывал.
— Десять браслетов, два золотых, остальные серебряные. Еще жемчужные бусы в четыре нитки — пять штук. Золотые сережки с яхонтовыми глазками — лучше бы я умерла, чем надела их! От покойной матери остались, лежали бы сейчас дома!.. Так, еще два платья из парчи… Айсара, твое платье тоже из парчи было?
Одна из женщин молча кивнула. Другая не выдержала:
— Апа, скажите о моем пальто!
— Обо всем скажу, не забуду. Значит, платьев из парчи — три. Пальто из бекасама, совсем новое, она его только вытащила из сундука, первый раз надела — сама видела… Четыре подушки пуховые… Проклятые, даже подушки забрали! Что я забыла из украшений, а? — она повернулась к женщинам.
— Да, кольцо Айнисы с двумя глазками, и весило два золотника… Ну хватит, остальное мелочь, так, тряпки. Проклятые, пусть смерть их настигнет, даже тряпки забрали; всех раздели, дорогой начальник. И меня, старую…
Отец рассказывал мне об искусстве Уктам — никто лучше ее не исполнял сложных классических песен, никто не мог сравниться и в танцах. И вот, оказывается, она к тому же еще и очень красива: тонкие черты лица, множество косичек, как черные змеи, опускаются до колен, большие, очень живые черные глаза играют. Только полнота выдавала ее годы — молодость Уктам миновала.
— Ничего, не огорчайтесь, — сказал Зубов, — вернем ваши вещи.
— О, дай аллах, чтоб сбылись твои слова, дорогой начальник! — Уктам молитвенно сложила ладони и склонила голову. — Ну, девочки мои, поехали.
Мы проводили женщин во двор, и они стали устраиваться на повозке.
— Хорошо, хоть лошадь не отобрали, проклятые, сразу узнали, что не наша, а торговца чаем Абдукадыра!
Наконец повозка тронулась в путь, ее сопровождали два конных милиционера, и все скрылось за клубами пыли.
— Слишком много наобещал им, — упрекнул Джура Зубова.
— Боишься, не поймаем Худайберды?
Джура не ответил.
— Поймаем обязательно! — заявил Зубов, как мне показалось, очень уж уверенно. Посмотрел на меня и добавил с легкой усмешкой: — Раз комсомол помогает — значит, Худайберды конец. Поймаем басмачей, Шукуров?
— Сабир, — поправил я.
— Да, Сабир.
— Скоро увидим.
— Непременно поймаем! — Зубов покрутил ус и направился к себе в комнату.
— Голодный? — спросил меня Джура.
— Есть лепешки и боорсаки.
— Пока не трогай, еще пригодятся. Сейчас пойдем на базар, да и дело там есть.
III
Солнце сияло уже с полуденной высоты, а народу на базаре, кажется, не убавлялось. Мы шли вдоль ярких рядов, где глаз манили щедрые дары нашей земли; нам предлагали ярко-красные сюзане, вышитые женщинами, в жизни своей не выходившими на улицу и вложившими в узор всю свою душу и все мечты; еще здесь торговали меховыми шапками, новомодными покрывалами машинной вышивки и граммофонами с огромным раструбом… Базары Востока живут сложной, но упорядоченной жизнью — и огромные городские базары, и скромные кишлачные. Какое бы изобилие товаров ни выплеснул тебе базар навстречу, ты всегда знаешь: нужную вещь можно найти в определенном месте, и ищущий тюбетейку не зайдет в ряд, где продают чапаны.
Да, кажется, на алмалыкском базаре можно было приобрести все, что душе угодно, — были бы деньги. Но денег у людей, видно, не было, поэтому многие не покупали вещь, а выменивали ее на другую. При мне за пару сапог отдали четырех баранов…
В ряду, которым мы шли, продавали тюбетейки, я на ходу разглядывал их и вдруг заметил на руках женщины, скрывавшей лицо за белым платком, серебряные браслеты. Я дотронулся до плеча Джуры и кивком указал на женщину. Он глянул и засмеялся.
— Басмачей за дураков считаешь? Так они и понесут добычу на базар! Нет, брат, те браслеты уже пропали — ищи или в Кабуле, или в Стамбуле.
— А что же тогда Зубов?..
— Зубов правильно сказал: поймаем Худайберды — вернем золото… Ну-ка заглянем сюда.
Мы выбрались из тесноты рядов и пошли к чайхане у хауза, но, не доходя до чайханы, Джура вдруг остановился подле пышноусого сапожника, сидевшего перед колодкой на низеньком стульчике у забора.
— А, Натанбай, опять на базар вышел?
Джура не сел, а продолжал расспрашивать.
— Что это тебя не было видно, Натан?
— Э-э-э, товарищ начальник, — и сапожник покачал головой, — как не видно, по делам ходим… Революция нам счастье дала, еврей, ты тоже человек, сказала, свободный человек, — вот и ходим за хлебом насущным… Пятеро детей у меня, знаете, товарищ начальник, все есть просят — как не ходить за хлебом? А ваше как здоровье, товарищ начальник, не было вас несколько дней, не заболели?
— В Тангатапды ездил, — объяснил Джура, — работа, понимаешь, Натан…
— Да-да-да-да, у вас тоже работа, товарищ начальник, трудная работа… — сапожник сочувственно вздохнул. — Врагов кругом много, сегодня работаешь — все спокойно, а завтра где душа твоя будет летать.
— А что ты там делал, Натан, а?
— Я? В Тангатапды? — сапожник высоко поднял брови, округлил глаза.
— Видел тебя.
— Зачем смеетесь, товарищ начальник! Нехорошо, я ведь тоже человек. Что мне делать в Тангатапды — нечего. В Ахангаране был, кожи привез, не смейтесь над бедным евреем. Сам болен, жена больна, пятеро детей кушать просят…
— Когда видел Ураза, Натан?
— Ай, товарищ начальник! — Натан развел руками и улыбнулся. — Все видите, все знаете! Ровно месяц прошел, как видел его, две кожи мне принес, я купил — аллах надо мной! — и деньги отдал…
— Не лги, Натан.
— Товарищ начальник, ай-яй-яй, я тоже человек, почему лгу?