В хате сумрачно. На столе, перед окном, горит керосиновая лампа, но она коптит. Люди в хате одеты, готовы в дорогу. Двое сидят у стола. Спиной к окну стоит широкоплечий мужчина в офицерской фуражке, с маузером в руке. Он говорит, размахивая пистолетом, и длинные тени движутся по хате, ложатся на пол, тянутся к двери. На пороге в светленьком платьице с голубыми разводами замерла Ромашка, и неизменная кошелка у нее в руках.
—
Вот так, девочка. Меня надо слушаться. Как тебя зовут? — Мужчина в офицерской фуражке прячет пистолет в кобуру и чуть поворачивает голову. Я узнаю его, хотя не видел до этого ни разу: рыжая борода, большой нос, вытянутое, как в кривом зеркале, лицо. Это один из псов кровавого палача Булак-Балаховича — ротмистр Ясюченя.
А Люба не отвечает и смотрит куда-то вправо. Что она видит, мне неизвестно, но испуг проступает на лице Ромашки.
—
Ну? — сурово говорит Ясюченя и делает шаг в сторону. Теперь я вижу, куда смотрит Люба. На полу, привалившись к стене, сидит истерзанный старик. Конечно, это лесник, дядька Семен, тот, ради которого Ромашка вторглась в осиное гнездо. Около лесника на табуретках расположились два бандита — его «опекуны». Старик спеленат толстой веревкой, только руки его, какие-то темные, блестящие, свободны, он держит их на весу и медленно, словно маятник, раскачивается и стонет тихо, протяжно, на одной ноте.
Позже мне расскажут, как мучили дядьку Семена бандиты, чтобы заставить его быть проводником. По голове не били — мог потерять сознание надолго. Ноги не трогали — надо будет идти. Балаховцы терзали руки Семена: рвали ногти, дробили пальцы, вырезали «узоры» на коже. До конца дней своих лесник потом прятал от людей страшные свои руки…
—
Ну? — снова спрашивает Ясюченя. — От кого ты пришла? Зачем? — И только сейчас начинает понимать бандит, что не его атаманский вид смутил девушку, а замученный старик. — Да выкиньте же на двор эту падаль! — кричит ротмистр. — Он мешает нашему разговору!
Бандиты-палачи хватают лесника, тащат к выходу. Затем ставят на ноги и толкают так сильно, что старик спиной открывает дверь и валится на крыльцо.
—
Зачем же ты здесь, красавица? Говори! произносит Ясюченя и недовольно машет рукой. Те, кто выбрасывал дядьку Семена, осторожно прикрывают дверь, отходят к столу. Наверное, атаман не любит, когда кто-то лишний маячит перед глазами.
—
Я скажу… Я сейчас скажу, зачем пришла… — тихо говорит Люба и шарит правой рукой в кошелке.
Мне хочется крикнуть: «Скорей, Люба, Любочка! Бросай гранату! Шмыгни в дверь — я тебя прикрою с крыльца! Ну, моя Ромашка!»
Граната в руке девушки. Упала кошелка. Быстрое движение — чека выдернута, рукоятка отлетает в сторону, через несколько секунд будет взрыв.
Оцепенели бандиты, замерли на месте. Люба, как заправский гранатометчик, не сразу швыряет на пол рифленую смерть. Всегда надо выждать пару секунд, чтобы гранату не церехватил враг и не успел откинуть от себя. Ну?!
Взмах руки. Черный шарик в воздухе, я вижу его как при замедленной киносъемке. «Падай же, Люба, за порог и заслоняйся дверью!»
Внезапно что-то взметнулось в хате серое — это Валет прыгнул на девушку, схватил ее за руку. Ромашка угрожала хозяину, и сработал условный рефлекс. Нет души у собаки…
Падает Люба. Рванулись бандиты к дверям. Я отшатываюсь от окна, надо бежать к крыльцу. И в это мгновение гремит взрыв. Вздрогнула избушка, зазвенели стекла, упала во двор сломанная оконная рама. Сразу же тревожно завыл Султан.
Дверь была распахнута и сорвана с верхней петли. На крыльце лежал человек, не Ромашка — лесник. Он потерял сознание, но изувеченные руки его так и застыли приподнятыми над туловищем. Из хаты тянуло кисловатым запахом взрывчатки, и там разгорался огонь: как видно, опрокинулась лампа, разлился керосин.
У порога стоял на коленях человек с окровавленным лицом — ротмистр Ясюченя. Он успел выстрелить только раз — по моему левому плечу будто ударил раскаленный железный прут. Мой пистолет все-таки действовал безотказно, все четыре пули я всадил в зверя- ротмистра. Другие бандиты лежали кучей в хате, и огонь уже подбирался к их исковерканным телам. Англичанка «мисс Миллс» сработала аккуратно.
Ромашка лежала у двери, двух сантиметров пути не хватило ей для спасения. Но ведь не думала она о своей жизни, когда кинулась в хату не только, чтобы спасти лесника, но и для того, чтобы уничтожить последних бандитов в Глушче…
Белую головку Любы миновали осколки — Валет прикрыл ее. А грудь была посечена, и жизни уже не было в легком теле Ромашки. Я вытащил ее на двор, затем выволок тяжелое тело дядьки Семена и вернулся еще раз в хату, чтобы вырвать из руки Ясючени тяжелый маузер. Меня шатало из стороны в сторону, плечо распухало, и вся левая сторона груди была липкой от крови, казалось, что все вокруг качается и вздрагивает.
Я сел на траву рядом с Ромашкой. Дождя уже не было. Светало, дул от леса прохладный ветерок. А хата светилась ярким белым светом, как будто там зажгли мощный прожектор.
Земля тянула меня к себе, словно магнитом. Чтобы не упасть, я прижался спиной к дубку. Сознание мутнело, но рядом лежали мои товарищи, их покой надо было беречь. Сжимая рукоятку маузера, я напрягал всю свою волю, чтобы не закрыть глаза, — ведь мог уцелеть еще один, последний бандит, а дядька Семен был жив. Он уже не стонал, но в уголках его закрытых глаз все время проступали светлые капельки и медленно ползли по небритым щекам. Ромашка же хоть и лежала рядом, но была далеко. Руки ее похолодели, нос заострился, белые-белые шелковистые волосы спутались и слиплись.
Языки пламени вырвались в дверь, я качнулся в сторону и поднял маузер: мне показалось, что кто-то черный шевелится за порогом, высовывает на двор карабин, в прорезь прицела ищет меня. Я выстрелил и завалился на бок. Стало тихо, даже Султан почему-то перестал выть. Теперь перед глазами у меня была трава, дубки, большая поляна. Но что это? Я приподнялся на локте…
Из леса на поляну скакали всадники в фуражках с зеленым верхом. Знакомый командир подскакал к невысокому плетню, осадил лошадь. В седле перед командиром парнишка — Гена. Все-таки он сумел побороть трусость и побежал на заставу!
Медленно качнулись и поползли куда-то вверх стволы дубков. По моему лицу зашелестела мягкая пахучая трава. Я потерял сознание.
Меня перевязывали, везли на машине, затем в поезде, только в городском госпитале сняли с ног заскорузлые ботинки.
В тот же день ко мне пришел секретарь губкома и присел на койку. Он долго молчал и не шевелился, только на его худых щеках проступали желваки.
Уже наступил вечер. В сквере, под окнами больницы, шумели дети. Маленькая девочка настойчиво просила у мамы сахару, хоть кусочек. Мама тихо говорила что-то, успокаивала, слов я разобрать не мог, но понимал: сегодня у ребенка сахару еще не будет.
Секретарь стиснул мне здоровую руку:
—
С лесом — порядок. Но выросли новые заботы: Ремизевича назначили уполномоченным Цека, ты один в Ляховском райкоме остался…
Секретарь встал, привычным жестом оправил гимнастерку.
—
Подымайся скорее, брат! Дел много, время не ждет!
Да, время не ждало, боевое, горячее время. Надо было всей стране двигаться вперед с космической быстротой, а людям той поры совершать невозможное, чтобы в короткий срок вырваться из нищеты и отсталости. Для этого надо было всего себя отдавать делу, целиком, так, как поступала Ромашка.
…Люба похоронена в «красном» — почетном — углу кладбища своей тихой родной деревеньки. Невелико то село, а «красный» угол большой, почти каждая семья хоронила здесь своих родных. И больше всего лежит там в земле молодых — комсомольцев, простых и скромных, таких, как Люба Ромашка…