— Скорее, товарищ командир! — поторопил он нас и покосился на задний двор.
— А как же Прим-курбаши? — попытался возразить я. — Без хозяина неудобно.
Гурский махнул рукой.
— До этикета ли!
Паника казалась мне безосновательной — что, собственно, случилось? Задержали лошадей. Подумаешь, событие. Возможно, за всем этим кроется мелочь, не заслуживающая внимания. Ради нее рушить дружбу, рвать отношение с курбаши не следует. Обида вызовет конфликт.
— Подождем, — сказал я твердо. — Уверен, что ничего не случится.
Не знаю, насколько у меня хватило бы выдержки, но Прим-курбаши своим появлением сам разрешил сложную задачу. Приложив руку к сердцу, он попросил прощения за задержку, пожалел, что мы уезжаем так быстро. Ему нельзя было не верить. В добродушных глазах теплело искреннее огорчение, а губы по-дружески улыбались. Тревога тенью пробегала по лицу и сейчас же исчезала.
Мы поблагодарили хозяина к сели в коляску. Я сказал Курбан-ака, что можно трогать.
— Поезжайте спокойно, — произнес хозяин вслед. — Вас проводят мои люди.
— Зачем? — удивился я этой неожиданной заботе.
— Так лучше… — и он махнул рукой.
Тревожная тень снова пробежала по лицу хозяина, хотя он и улыбался.
Мы еще раз простились.
За воротами нас ожидали четверо всадников, вооруженных карабинами. Они пристроились сзади и, как только коляска выбралась на дорогу, поскакали следом, держа дистанцию шагов в десять.
Отдохнувшие кони легко бежали, а Курбан-ака все подстегивал их, особенно коренника. Тот рвался вперед напористой рысью, увлекая пристяжных, летевших галопом. На рытвины и бугры мы уже не обращали внимания. Коляска едва не срывалась с колес — металась то влево, то вправо, то подскакивала, то опадала.
Спутники следовали за нами с километр, потом отстали. Курбан-ака чуть придержал лошадей, повернулся назад и проговорил со вздохом:
— Ой, ой! Товарищ командир, зачем к басмачам ехал? Совсем джанджал. Старики сказали Прим-хозяину: «Не пускай неверных! Сделай русского командира илликбаши — «пятидесятником».
Я и Гурский легко поняли Курбан-ака. На басмаческом жаргоне сделать пятидесятником означало — отрезать голову.
— Теперь там большой джанджал, — продолжал напуганный возница. — Старики сказали хозяину: «Отпустишь кяфиров, тебя убивать будем…»
Мы отъехали далеко от курганчи, опасность миновала, но Курбан-ака снова хлестнул коней, и они понеслись кай сумасшедшие.
— Гони, гони! — помогал ему Гурский. — Черт его знает, что еще надумает курбаши.
И мне теперь стала очевидной опасность, которой мы подвергались, но я отчего-то не верил в плохое. Не знаю, почему, по не верил. Меня успокаивала улыбка Прим-курбаши. Он не предал нас, не нарушил дружбы, которая с таким трудом рождалась на ферганской земле.
А мир в Фергане, не успев родиться, рушился. Басмаческие главари, те, что не пошли за Мадамин-беком, собирали силы для продолжения борьбы. Не соблюдали условий соглашения и курбаши, находившиеся под началом бека. Извне неведомые нам силы толкали басмаческие отряды на прежний путь. Позже эти силы стали известны — агентура эмира бухарского и собравшаяся в подполье и теперь поднявшая голову националистическая буржуазия со своей контрреволюционной идеей панисламизма. Курбашей призывали объединиться под новым лозунгом — мусульманского братства и повести беспощадную войну с кяфирами-неверными. В Персии и Афганистане английские разведчики накапливали оружие и золото для снабжения воинов ислама, проще говоря, басмачей. Они сулили главарям всевозможные блага и гарантировали поддержку в плане интервенции. Обещания действовали.
С разных концов шли нерадостные вести. Мы едва успевали оценивать их. Самая горькая для меня весть пришла на другое утро после поездки в гости к Прим-курбаши.
Я сидел в штабе полка и просматривал бумаги. В последнее время их накопилось немало — все руки не доходили до канцелярских дел. Помню, вчитался в рапортичку на довольствие и вдруг слышу голос адъютанта Милованова:
— Разрешите доложить! Там во дворе какого-то покойника привезли.
— Что еще за покойник? — изумился я, — Некогда, Гриша… Пусть Гурский сам разберется.
— Так точно… Только он вас просит,
Бумаги пришлось отложить. Я вышел во двор. Возле — ворог стояла арба со странным грузом — бугорок, прикрытый ветхим одеялом. Возница — чумазый паренек в рваной рубахе — сидел верхом на лошади, упираясь босыми ногами в оглобли. Он равнодушно глядел на нас и расчесывал рукоятью камчи гриву своей большой серой лошади. Всем своим видом паренек будто говорил: «Вот, привез, теперь разбирайтесь, а мое дело сторона».
Гурский приподнял одеяло и, пораженный чем-то, торопливо отстранился.
— Это же Прим-курбаши!
— Кто? — не поверил я.
Одеяло стянули, и теперь открылось все тело мертвого. Прим-курбаши лежал на спине, глядя в небо застывшими глазами. Его застрелили. Пуля угодила в затылок. Должно быть, стреляли сзади, вслед. Кровь короткой струйкой стекла на шею и запеклась почти черным сгустком. Свою угрозу басмачи выполнили…
НОЧНЫЕ ТРОПЫ
Далеко, за человеческим жильем, среди тугаев, уже зазеленевших по весне и таинственно шумящих на ветру, лежат неведомые тропы. Они вьются едва приметной лентой, причудливой, как горный ручей, только тот гремит и поет день и ночь, а тропа таится беззвучно и под солнцем, и в глухой тьме. Иногда она исчезает вовсе в кустарнике или рисовом поле, и тогда надо чутьем угадывать ее движение, находить за грядой тугайных зарослей, за арыком серую нить стежки.
Не для всех эти тропы. Кому день — брат, тот не кроется от чужих глаз, идет большой дорогой, у людей на виду. А кому только ночь с руки, его ищи на дальних тропах, да и не при свете, а ночью. Его лишь собаки чуют и брешут зло, отгоняя подальше от жилья. Брешут, пока не стихнут осторожные шаги.
В такую ночь, черную, апрельскую, скакали два всадника пустынными околицами кишлаков. Тёмно-гнедые кони сливались с мраком, синие халаты и бордовые повязки на головах таяли на фоне зарослей. Не час и не два торопливо гнали они лошадей. Еще засветло начался их путь. Минула полночь, а конца дороги не видно. То вскачь мчатся они, то переходят На рысь, то сдерживают коней, и те грудью раздвигают упрямый, жесткий кустарник, а то, осторожно цокая копытами о гальку, спускаются к речке и одолевают ее вброд. На другом берегу, фыркая и отряхиваясь, кони опять бегут, подгоняемые плетьми.
Всадники молчат. Лишь на перепутье, решая, какую лучше избрать дорогу, перекидываются двумя-тремя словами. Оба неразговорчивы. Неразговорчивы по нужде. Как бы не сорвалось с языка что лишнее. Не тихой ночи боятся они, не темного кустарника. Кто захочет в такой час следить за всадниками, да и кто посмеет! Себя боятся. Несет каждый тайну, запечатанную клятвой, и ни одно слово не должно выплеснуться.
Старший, с черной бородкой, с костистым горбатым носом, со шрамом на лбу от неловкого сабельного удара, — мрачен и подозрителен. Он косится на своего спутника. И когда тот слишком отстает, настороженно вслушивается в топот копыт сзади — не смолкли, ли они совсем. Рука сама собой подбирает повод. Бег коня замедляется. Он ждет.
Молодой догоняет, и оба некоторое время скачут вместе. В темноте не отличить их друг от друга — и одежда, и оружие, и кони одинаковые. Только лица разные. У молодого оно без усов и бородки, и шрама нет. И не хмурится. Смотрит добродушно. Даже с интересом. Иногда будто улыбается, словно хочет сказать что-то, но не решается.
Всадники пересекают широкую воду, бурную, хлещущую коней по бокам, купающую сапоги до самых икр, и выбираются на берег. Он пологий, мокрый. Земля под копытами чавкает, расползается зыбкой грязью. Гуляет ветер свободно, легко по степи.
Лошади идут устало. Приходится подгонять их камчой. Но это плохо помогает — дорога трудная, петляет меж кочек и зарослей сухого камыша. Тропка становится все уже и неприметнее. Неожиданно передняя лошадь останавливается, увязнув в густой хлюпающей жиже. Чернобородый гонит ее. Еще шаг делает животное и завязает совсем.