— Можно ли жить в Риме и не знать его?
Это был явно не лучший ответ в данных обстоятельствах. Джулио Медичи был, без всяких сомнений, самым ярким из церковных деятелей и доверенным лицом Папы. Но в последнее время тот бранил его за проказы, вкус к бахвальству и бурные романы, которые превратили его в излюбленную мишень лютеран. Зато немало доброго услышал я о нем от Гвичардини: «У Джулио все задатки безукоризненного дворянина, мецената, терпимого к слабостям других, прекрасного товарища. Ну почему, черт возьми, нужно из него непременно делать святошу?»
В красном плаще и шапочке, с черными волосами, обрамляющими его лоб, кузен Папы казался погруженным в мучительные раздумья.
— Кардинал желает поговорить с вами, сын мой. Устраивайтесь поудобнее вон на тех стульях. Меня же ждет почта.
Я думаю, не ошибусь, если скажу, что Папа ни слова не пропустил из нашего разговора, поскольку так ни разу и не перевернул страницу лежащего перед ним письма.
Джулио пребывал в замешательстве, ища в моих глазах сочувственный отблеск. Он откашлялся и приступил к делу:
— Одна молодая особа поступила ко мне на службу. Добродетельная и красивая. К тому же умная. Святой Отец желает, чтобы я вам ее представил и чтобы вы взяли ее в жены. Зовут ее Маддалена.
По-видимому, эти слова дались ему с трудом; тут же он переменил тему: расспросил меня о моем прошлом, моих странствиях, моей жизни в Риме. При этом он обнаружил тот же вкус к знаниям, который я ранее подметил у его кузена, то же восхищение перед названиями Томбукту, Фес, Каир, то же почитание всего, имеющего отношение к разуму. Он взял с меня слово, что однажды я опишу свои путешествия, и пообещал быть самым пылким моим читателем.
Чрезвычайное удовольствие, полученное от этой беседы, ничуть не приглушило моего глубокого недоверия по отношению к сделанному мне предложению. Если уж говорить начистоту, у меня не было ни малейшего желания оказаться в роли супруга какой-нибудь молоденькой девицы, чья беременность могла наделать в Риме шуму. Однако ответить отказом было не так просто. И потому я дал довольно уклончивый ответ, передававший мое настроение:
— Полагаюсь на Его Святейшество, на Ваше Преосвященство, которые лучше знают, что полезно для моего тела и души.
Раздался смех Папы, я вздрогнул. Отложив бумаги, он всем телом повернулся к нам.
— Лев сегодня же повидается с этой девицей после заупокойной службы.
* * *
В этот день в Сикстинской часовне отмечалась годовщина смерти Рафаэля из Урбино, которого Лев X обожал как никого другого. Он часто с непритворным чувством упоминал о нем в разговоре со мной, заставляя сожалеть, что так и не пришлось свести с ним дружбу.
Из-за своего долгого заключения я встречался с Рафаэлем лишь два раза: в первый раз столкнулся с ним в коридоре Ватикана, во второй раз — на своем крещении. После церемонии он подошел, как и многие другие, с поздравлениями к Папе, а тот усадил его рядом со мной. Было видно, что ему не давал покоя один вопрос:
— Правда ли, что в ваших краях нет ни художников, ни скульпторов?
— Случается, что кто-то рисует или лепит, но любые изображения человека запрещены. Это рассматривается как вызов Создателю.
— Слишком много чести нашему искусству — думать, что оно может соперничать с творением Создателя.
Выражение его лица передавало удивление с примесью легкого снисхождения. Мне захотелось ответить:
— Верно ли, что Микеланджело, создав скульптуру Моисея, повелел ей то ли ходить, то ли говорить?
Рафаэль лукаво улыбнулся:
— Болтают всякое.
— Этого-то и стараются избежать в моей стране. Того, чтобы человек пытался подменить Создателя.
— А разве государь, определяющий, кому жить, кому умирать, не заменяет Бога гораздо более нечестивым образом, чем художник? А рабовладелец, покупающий и продающий себе подобных? — Он повысил голос.
Я попробовал успокоить его:
— Мне бы хотелось побывать в вашей мастерской.
— Если бы я взялся за ваш портрет, было бы это нечестивым актом?
— Ничуть. Для меня это все равно как если бы самый красноречивый из поэтов сочинил в мою честь поэму.
Лучшего сравнения было не найти.
— Прекрасно. Приходите, когда сможете.
Я пообещал, но не смог опередить смерть. В памяти же сохранились слова Рафаэля, его выражение лица, улыбка. И вот в этот памятный день все мои мысли должны были быть о нем. Однако очень скоро, едва окончилась служба, они устремились к Маддалене.
Я пытался представить себе ее, ее волосы, голос, стан, обдумывал, на каком языке заговорю с ней и какими будут мои первые слова. Пытался я и разгадать, что говорилось Львом X и его кузеном до того, как я появился. Папа, наверное, узнал, что кардинал включил в свою многочисленную свиту юную и хорошенькую девицу, и, боясь нового скандала, приказал ему отделаться от нее быстро и добропорядочным образом, чтобы никто не смог заявить, что у кардинала Джулио порочные намерения в отношении нее; внешне все выглядело так, будто единственной заботой Папы было подыскать жену для своего дорогого Льва Африканца!
Один знакомый священник по выходе из часовни подтвердил мои предположения: Маддалена долгое время жила в монастыре. В одно из своих посещений монастыря кардинал заметил ее и увез. Это вызвало бурю возмущения, жалоба достигла ушей Льва X, который повел себя как глава Церкви и клана Медичи.
Я думал, что теперь владею истиной, тогда как на самом деле это была лишь ее крохотная часть.
* * *
— Правда ли, что ты, как и я, из Гранады? И, как и я, обращенный?
Я переоценил свои силы и невозмутимость. Когда она медленным шагом вступила в небольшую гостиную, куда меня привел кардинал, у меня пропало какое-либо желание расспрашивать ее из страха, как бы она не отказалась от меня. Отныне для меня истиной о Маддалене была сама Маддалена. Мной владело лишь одно желание — вечно созерцать ее, то, как она движется, как меняется ее лицо. По части томности она могла дать фору всем римлянкам: томная походка, томные голос, взгляд, который к тому же был таким победным и одновременно выражал ее готовность к испытаниям. Волосы ее были того глубокого черного цвета, который встречается лишь в Андалузии, — сплав свежести и выжженной солнцем земли. В ожидании той минуты, когда она станет моей женой, она уже была мне сестрой; ее дыхание было мне знакомо.
Еще не успев сесть, она принялась рассказывать о своей жизни, все без утайки. Я получил ответы на все те вопросы, которые отказывался задавать ей. Ее дед принадлежал к обедневшей и впавшей в забвение ветви знатной еврейской семьи — Абрабанелей. Скромный кузнец в предместье Надж на южной окраине моего родного города, он совершенно не сознавал опасности, грозившей его близким, до тех пор, пока не был обнародован указ об изгнании евреев. Покинув родные места со своими шестью детьми и обосновавшись в Тетуане, он оказался на грани нищеты; единственной его радостью было видеть, как сыновья набираются ума, а дочери наливаются красотой. Одной из них и предстояло стать матерью conversa.
— Родители решили переселиться в Феррару, где у нас была богатая родня. Но на судне, на котором мы плыли, началась чума и стала косить всех подряд, и членов экипажа, и пассажиров. Когда мы подошли к Пизе, я осталась одна-одинешенька. Ни отца, ни матери, ни младшего брата. Мне было восемь лет. Приютила меня одна пожилая монашенка, увезла с собой в монастырь, в котором была настоятельницей, крестила, дав мне новое имя Маддалена. Отец же нарек меня Юдифью. Несмотря на горечь от потери близких, я остерегалась клясть судьбу, поскольку хорошо питалась, училась чтению и не получала ни одного незаслуженного удара хлыстом. Так продолжалось до тех пор, пока не скончалась моя благодетельница. Та же, что ее заменила на посту настоятельницы, была внебрачной дочерью одного испанского гранда: ее отправили в монастырь во имя искупления грехов и потому она видела в нем лишь чистилище как для себя, так и для всех остальных находившихся там. Она была полновластной хозяйкой этой прекрасной обители, раздавала милости и наказания. Ни к кому она не относилась так скверно, как ко мне. За семь истекших лет я стала одной из самых ревностных католичек, но для нее по-прежнему оставалась обращенной — conversa, с нечистой кровью, одно присутствие которой в монастыре было способно навлечь на него худшие проклятия. Под градом оскорблений, незаслуженно валившихся на меня, я почувствовала, как возвращаюсь к своей первоначальной вере. Свинина стала вызывать у меня приступ тошноты, ночи стали мучительны. Я уже строила планы побега. Моя единственная попытка бежать закончилась плачевно. Я никогда не умела быстро бегать, да еще в монашеском платье. Садовник догнал меня и привел обратно, заломив руку, как воровке кур. Меня до крови отстегали и бросили в карцер.