— Если вы уделите мне еще минуту, я хотел бы обратиться к вам с просьбой.
И сбивчиво заговорил о сестре, стараясь быть лаконичным. Два или три раза с моих уст сорвалось слово «несправедливость», напомнил я и об обещании, данном Кхали. Султан отвернулся от меня, я был уверен, что он меня не слушает, как вдруг он перебил меня:
— Прокаженная?
Канцлер что-то шепнул ему на ухо, а затем обратился ко мне, слегка подталкивая меня в плечо:
— Я этим займусь. Будешь доволен. Не обременяй Его Величество!
Я приложился к монаршей руке и покинул дворец. За решеткой меня ждал Харун.
— А известно ли тебе, что ты только что преступил Божье Установление?
С первого взгляда на меня Харун понял, что надо мной посмеялись и теперь по-своему утешал меня. Я ускорил шаги, не проронив ни слова. Он не отставал.
— Я недавно слушал одного выдающегося шейха, так вот он развивал мысль о том, что большинство правителей нашей эпохи, если не все, увеличивают свои доходы за счет налогов, запрещенных Божьим Законом, и потому все они воры и нечестивцы, а значит, и всякое лицо, принимающее за их столом пищу, получающее из их рук самый малый подарок либо вступающее с ними в родственные отношения, — соучастник их преступлений.
Мой ответ был вызван дурным расположением духа, в котором я пребывал:
— Вот с таких речей и начинались все войны, раздиравшие исламские страны. Впрочем, не беспокойся, султан не пригласил меня за свой стол, ничем не одарил и не предложил руки своей дочери. Я не вор и не нечестивец и потому мне не грозит гореть в Геенне огненной. Но моя сестра по-прежнему с прокаженными!
Лицо Харуна потемнело.
— Когда ты собираешься навестить ее?
— Я жду ответа от канцлера. После этого и пойду, может, будет чем порадовать ее.
Я возобновил учебу в медресе Бу-Инания и последующие несколько недель прилежно занимался. В классе меня попросили рассказать о моем путешествии и, в частности, о мечетях, виденных в Стране черных, как и о могилах святых, на которых удалось побывать. Поскольку в пути я вел записи, то смог долго и подробно говорить обо всем этом, чем страшно порадовал учителя. Он пригласил меня к себе и внушал мысль и дальше вести письменные наблюдения, как до меня делали Ибн Баттута[30] и другие не менее знаменитые путешественники. Я обещал последовать с Божьей помощью его совету.
Учитель также спросил, нет ли у меня желания поработать: его брат, директор городской богадельни — маристан, — подыскивал молодого образованного человека себе в секретари за вознаграждение в три динара в месяц. Я с радостью согласился, поскольку больницы и приюты всегда вызывали мое любопытство. Мы условились, что я приступлю к своим обязанностям осенью.
* * *
Я выжидал два месяца, прежде чем снова наведаться во дворец — мне не хотелось, чтобы у канцлера создалось впечатление, будто я его тороплю. Он был чрезвычайно любезен, сказал, что уже давно дожидается моего прихода, предложил сиропа, прослезился, вспомнив о дяде, а затем чуть ли не победным тоном объявил, что добился разрешения на новый осмотр Мариам четырьмя давшими присягу женщинами.
— Ты, конечно, понимаешь, наш султан, какой бы властью он ни обладал, не может позволить себе вернуть в город особу, подозреваемую в столь страшном заболевании. Если твоя сестра будет признана здоровой, по запросу султана она тотчас же вернется домой.
Его слова показались мне разумными, и я решил донести их до Мариам как можно более доверительным образом, чтобы вернуть ей надежду. Харун спросил, можно ли сопровождать меня, и я не колеблясь ответил «да», хотя и был немало удивлен.
Мариам сказала, что счастлива видеть меня в добром здравии после столь долгого путешествия, но показалась мне еще более чужой, чем в нашу последнюю встречу, к тому же без единой кровинки в лице.
— Ну а как ты? — спросил я, рассматривая ее.
— Гораздо лучше, чем большинство моих соседей.
— Я надеялся, что по возвращении увижу тебя свободной.
— У меня здесь было много дел.
Горький сарказм, приведший меня в отчаяние два года назад, еще более усилился.
— Ты помнишь о моей клятве?
— Если ты ее сдержишь и не женишься, у меня не будет ни детей, ни племянников.
Харун держался позади меня, внимательно разглядывая то ручей, то охранника. В самом начале он робко поприветствовал Мариам и, казалось, совсем не слушал, о чем мы говорим. Как вдруг откашлялся и взглянул Мариам прямо в глаза.
— Если ты будешь так ко всему относиться, поддаваться унынию, то выйдешь отсюда, потеряв рассудок, и твое освобождение потеряет всякий смысл. Брат принес тебе добрую весть, итог своих хлопот во дворце.
Мариам немедленно успокоилась и без всяких насмешек и обид выслушала меня.
— Когда меня будут осматривать?
— Очень скоро. Будь постоянно готова.
— Я по-прежнему здорова. Они не найдут ни малейшего пятнышка.
— Не сомневаюсь. Все будет хорошо!
* * *
Покидая это проклятое место, я бросил на Харуна умоляющий взгляд:
— Ты думаешь, она и вправду выйдет?
Некоторое время он молча продолжал идти, сосредоточенно глядя себе под ноги. А затем вдруг остановился, закрыл лицо ладонями, а когда отнял их, проговорил, по-прежнему не открывая глаз:
— Хасан, я принял решение. Я хочу, чтобы Мариам стала моей женой, матерью моих детей.
ГОД МАРИСТАНА
913 Хиджры (13 мая 1507 — 1 мая 1508)
В богадельне Феса имеется шесть санитаров, ламповщик, дюжина сторожей, два повара, пять метельщиков, привратник, садовник, директор, его помощник и три секретаря — все они должным образом оплачиваются, — а также немалое количество больных. Но, Господь не даст соврать, ни одного лекаря. Когда поступает кто-нибудь хворый, его помещают в палату, приставляют к нему санитара, но не предоставляют никакого лечения и держат до тех пор, пока он не выздоровеет сам или не скончается.
Все больные там — чужестранцы, поскольку фессцы предпочитают лечиться дома. И только душевнобольные — местные жители, им отведено несколько палат. Чтобы они чего-нибудь не натворили, их ноги постоянно закованы в цепи. Отведенная им часть здания обращена к галерее, чьи стены укреплены мощными деревянными балками; только опытные служители осмеливаются приблизиться к ним. Тот, что приносит им пищу, вооружен дубинкой, и если один из них приходит в буйное состояние, он нещадно бьет его.
Меня предостерегли от общения с этими несчастными: никогда не вступать с ними в разговор, даже не показывать вида, что замечаешь их. И все же иные внушают мне жалость, особенно один пожилой худой и облысевший человек, который весь день молится и бубнит себе под нос священные тексты; когда его проведывают дети, он нежно обнимает их.
Как-то раз я допоздна задержался в своей комнатке, чтобы переписать один реестр, на который нечаянно опрокинул чашку сиропа. Уходя, я бросил взгляд в сторону несчастного старика. Он плакал, прислонившись к узкому окну своей палаты. А увидев меня, закрыл глаза рукой. Я шагнул к нему. И он совершенно спокойно принялся рассказывать мне историю своей жизни: как он был богобоязненным торговцем, по навету конкурента помещенным в богадельню, как его семье не удается освободить его, настолько могущественным и близким ко дворцу оказался его недоброжелатель.
Его история не могла не тронуть меня. И я еще ближе подошел к нему, стараясь утешить его и обещая поговорить о нем с директором. Когда же я оказался совсем рядом, он внезапно бросился на меня, вцепился одной рукой в мою одежду, а другой стал пачкать мне лицо калом, испуская душераздирающие крики, напоминающие хохот. Подоспевшие сторожа пожурили меня за неосторожность.
К счастью, ближайшая к маристану баня в этот час была открыта для мужчин. Целый час оттирал я лицо и тело, а затем отправился к Харуну, все еще находясь под впечатлением произошедшего.