...Вот, а они — «летящее-светящее». Нехорошо мне здесь оставаться дольше, в липком этом сиропе домотдыховской «любви». Все пропитано им. «Находка теперь не та. Вот раньше, когда ходили вокруг Африки и заправлялись только в Находке, — вот это был город морякам! И женщинам. Иные специально приезжали из окрестных мест на выходные. Подработать. Увозит, глядишь, рублей пятьсот. А почему нет? Моряки в такие разы ничего не жалели. А теперь что, теперь Находка не та. Конвенция, в любом порту заправляйся».
— Почем картошка в Находке? — интересуется стармех Анатолий Петрович. Глядя на него, плотно утрамбованного, пригодного для жизни в любых условиях, слово «стармех» прочитываешь как «старый механик», а не старший.
— Пять — шесть рублей ведро, — отвечают ему.
Я с благодарностью смотрю на Анатолия Петровича: за то, что он — хоть не о «любви». Отдыхаю на нем.
— А мы свою садим, — говорит стармех. — Всё свое.
— Зачем ты еще плаваешь, стармех? Торговал бы картошкой.
Не обижается. Его обидеть трудно — он в жизни как дома: свой человек, и неуязвим.
Еще я признательна пассажирскому помощнику Юрию Борисовичу — тоже за то, что «хлопочет» он мимо «любви».
Придет в амбулаторию — «доктор, будем рвать зуб». Это уже у нас такой ритуал: я — за ампулой новокаина, а он: «Нет-нет, у меня на новокаин аллергия, я умереть свободно могу от повторения этой атаки». Ритуал должен быть исполнен весь до конца. «Будем рвать без анестезии?» — «Ну...» — он выразительно подергивает бровями, поводит плечами, делает всякие иносказательные знаки пальцами и глазами, означающие примерно так грамм сто — сто пятьдесят.
Наши первобытные предки избегали называть зверя его настоящим именем — чтоб не потревожить его дух и не спугнуть перед охотой, — и по сей день мы со всеми предосторожностями обозначаем деньги башлями, капустой, а выпивку и того таинственней — каким-нибудь молчаливым подмигиванием...
Да на здоровье!
Потом мы должны посидеть какое-то время, «пока подействует». «Вы готовьтесь, доктор, готовьте инструмент!» — заверяет меня. И я ему вторю: «Да инструмент у меня наготове, Юрий Борисович. Давайте пока, жалуйтесь на судьбу».
Потому что ко мне приходят с жалобами двух видов: на здоровье и на судьбу. На здоровье — гораздо реже. «Ну что судьба, доктор, идем в Петропавловск-Камчатский! — вздыхает. — Два года все по внутренним линиям. Эх, доктор, а помните, нас австралийцы зафрахтовали, а? Вот была жизнь!.. А тут — Петропавловск!.. А мне «Шарп» нужен вот так вот, магнитофон такой, знаете, с эквализатором, у него перезапись идет со скоростью перемотки, на одном аппарате: двухкассетный, у-у-у...»
Потом звонит капитан, гневно требует объяснений: «Доктор, я опять вижу перед собой вашу заявку на спирт!»
— Зубники, капитан, — объясняю я и подмигиваю пассажирскому помощнику. Он втягивает голову и выкрадывается из амбулатории, чтобы Зевсова молния из телефонной трубки не достала его.
И весело глядеть, как несерьезен он — знать, жизнь легка. И это обнадеживает и утешает, как если бы всем классом бились-бились над задачей — и вдруг кто-то воскликнул: «Решил!» Хоть кто-то решил.
Самая трудная вахта считается с четырех до восьми утра. Все спит. Только в эти часы мы позволяем себе говорить на ты. В остальное время — даже наедине — конспирация не нарушается. Как у разведчиков в героических сериалах.
— ...Нам сорок лет, а ты крадешься ко мне, как в чужой огород...
— Глупая, проснуться в четыре часа утра можно только от великой нужды и любви, и только на рыбалку, и только в юности, а нам целых сорок лет — и наши свидания все еще происходят!
Хотела возразить, что уже нехорошо все это, тяжело, не по годам, и сироп этот липкий во всем, что окружает нас тут... не дал договорить, надвинулся, накрыл в темноте, загородил собой остатки белого света. Всего-то белого света. Мимо иллюминатора струится, уносится ночная вода океана.
Потом я проснулась и протерла глаза. Сумрачный туман ночи был вокруг. Галактион спал рядом. От сосен, окружающих нас, шел ночной холод. Сосны молодые, мех ветвей касался травы. Я поежилась от холода, пожалела о ночной рубашке. И что-то еще тревожило посреди лесной ночи. Я приподнялась на кровати, села и заметила вблизи себя дым сигареты. Мне пришлось сильно напрячь глаза, чтобы пронзить темноту, я оглядела всю ее кругом себя, и заметила в отдалении посреди сумрачного тумана — за соснами сидела девушка на стуле, курила и пристально глядела на нас. С осуждением.
Приснится же! Этот вечный страх разоблачения доведет меня.
— Вставай, проснись,Галактион! Пора...
Пора тебе уходить. Смываться.
Приходит мой товарищ, старпом Федя. Сядет, вздохнет.
— Доктор, а вот в тибетской медицине врач обязательно учитывает год, в который пациент родился: или это огненный год змеи, или там поспокойнее — лошади, собаки; и состояние планет, и активность солнца на момент рождения и во время болезни. Это все сказывается и определяет способ лечения.
Знаю я этого Федю. Уловка. Думает он сейчас совсем не об этом. И говорить со мной хочет тоже не об этом. Но он, застенчивый деревенский человек, боится утомить меня своей жалобной темой. Хотя все равно мы обязательно с ним на эту тему свернем, как всегда.
Федю нашего — бросили... В нашей моряцкой жизни это такое обыкновенное дело, что язык не повернется обвинить конкретно: жена бросила. Это какая-то темная сила, гораздо более общая и могущественная, чем отдельная неверная женщина. Как на войне не говорили «немец убил», говорили «его убило». Убило о н о, нечто огромное, слепое и неповинное в своем нраве. И Федю нашего — не жена бросила, его тоже «бросило» по слепому закону вероятности, с завязанными глазами выбирающей себе необходимый процент жертв.
Конечно же, он мне постепенно, частями, все рассказал. Кому же ему еще было рассказывать, как не мне, штатному исповеднику.
— И врач у них там, в Тибете, оборванец, нищий, я в кино видел. Они врачевание считают своим священным долгом и платы не берут. И у них такие правила: сперва лечат правильным образом жизни. Потом массажем. Потом уж лекарствами и в самую последнюю очередь хирургически.
— Поезжай, Федя, в Тибет, подлечишься.
— Что ты, доктор, не знаешь, на землю Тибета не может ступить нога ни одного иностранца, если он не паломник. Карается смертью. Один японский исследователь проник под видом паломника, так его разоблачили. Бедный. Монахам, которые дали ему приют, выкололи глаза. Зато нашему одному буряту удалось. Он даже вывез оттуда целую библиотеку медицинских сочинений. Но толку-то! Там везде написано: «Не знаешь, как поступить, — спроси учителя!»
— Вот видишь, Федя, человека так легко убить, уничтожить, выколоть ему глаза. А твое горе — тьфу! Развелся. Да это счастье! Теперь ты можешь найти себе красивую молодую девушку.
Но Федя не согласен объезжать свою беду на козе, должен сполна ее скушать. Когда-то он приехал во Владивосток из украинской деревни — господи, аж на край света! Иду, говорит, ничего не знаю, кроме того, что должен стать моряком. Его еще в школе звали Моря́ка. Нашел училище, говорит: возьмите меня кем угодно, только чтоб в конце всего мне оказаться моряком. Посмеялись над ним и устроили... Потом приехал в свою деревню после училища, шел по улице, в форме — ой, что ты! — все ослепли от золота. Шел, сам себя не чуял.
Вот это и было, наверное, его счастье.
Но теперь-то как ему жить?
— Знаешь, Федя, тебе надо жениться на актрисе, — придумала я.
— Да? — удивился Федя.
— Да, Федя, точно. Я читала, Чехов — он ведь был женат на Ольге Книппер, актрисе. Он всю зиму из-за чахотки жил в Ялте, а она во МХАТе играла. Она хотела оставить сцену, чтоб быть с ним, а он ей сам не позволил, он считал, что актриса должна играть. И у них было вдохновенное товарищество, у них была такая переписка! Такие потом встречи! И еще знаю, читала про одну актрису — у нее муж был адмирал. Они жили каждый своим делом, и разлука была их вдохновением. Зато какие встречи, все в цветах, море цветов! Актриса, Федя, это существо высшего эмоционального порядка, эти люди умеют ценить красоту момента, и любовь, вся в разлуках — это для актрисы родная стихия, как вода рыбе, жизнь — вечный праздник и вечная трагедия.