— Не хочется, — пожаловался Павлуня.
Женька, ворча, сам сбегал к окошку, притащил тарелку огневого борща, принес полную миску каши, поставил стакан компота:
— Ешь веселей, не обращай внимания!
— Спасибо. — Павлуня начал ковырять кашу.
Из-за дальнего столика донеслось:
— Гляди, братцы! У аверинского курьера собственный денщик объявился.
В тот же миг Иван Петров едва успел увернуться от куска хлеба. Женька схватил было и солонку — Саныч еле поймал его быструю руку.
— Провокатор! — крикнул Женька. — Чего к человеку пристал?! Видишь — горе у него!
Иван пробормотал, оглядываясь на людей, призывая их в свидетели:
— Хлебом кидаешься. Ничего святого в тебе нету. Хлеб ведь. И не жалко?
— Жалко, что кирпича не было! — в сердцах ответил Женька и принялся за компот.
После обеда к механизаторам подъехал Аверин.
Заплетаясь ногами, к нему подошел Павлуня. Покорно подставил под насмешки бедную голову. Но Василий Сергеевич не засмеялся. Он с недоумением спросил нескладного парня:
— Зачем тебя в дебри понесло?
Павлуня не поднимал глаз. Не мог он теперь, в таком убитом виде, объяснить Аверину ту злость, которая понесла его напролом.
— Хотел Ивану доказать? — тихо спросил Аверин. Павлуня кивнул. Аверин еще ближе наклонился: — А опять проехал бы?
Павлуня осторожно поднял голову. Василий Сергеевич не думал ни ругаться, ни насмешничать, он глядел весело.
— А чего, проехал бы, — ответил Павлуня и тут же испугался. — Если только разровнять немножко...
Василий Сергеевич, как боксер, похлопал перчаткой о перчатку, заходил, заволновался, забормотал:
— Колесим сто верст, а тут прямая дорога...
Аверин явно помешался на этих дорогах.
— Прямая, — сказал Павлуня.
Василий Сергеевич молча протянул Павлуне пустую горсть. Алексеич полез в карман: там у него всегда были семечки для кормления воробьев и себе в утешение. Он от души отсыпал Аверину, хотя горсть у того вместительная, как силосная яма. Женька тоже подсунулся и получил свою долю. Втроем они защелкали, в задумчивости глядя перед собой.
Аверин сдвинул на затылок шапку, открыв большой упрямый лоб, щурил глаза на дальние поля и леса.
Вдруг он хлопнул Павлуню по плечу — парень присел.
— А ведь мысль! Мы еще помозгуем!
Сел в машину, укатил.
— А ведь мысль, — издали тоненько повторил Иван. — Мы еще помозгуем! И опять по шее получим! Только тогда шапку завяжи — улетит в овраг!
— Ну и тип! — сказал Женька. — Бедный Модя...
Вечером Павлуня брел домой долго и косолапо.
Дома Алексеич сразу прошмыгнул в чулан, не желая встречаться с матерью. Скинул рабочее обмундирование, надел домашнее: пиджак с ватными плечами и тренировочные узкие брюки. Ноги он сунул в ласковые мягкие туфли на теплой подкладке, с загнутыми вверх носками. В таком наряде, длинный и смешной, стал пробираться к себе.
Марья Ивановна ела кашу за просторным кухонным столом, бормоча что-то. Последнее время она часто разговаривала сама с собой, верно от одиночества. Вечера пошли длинные, сын в беседах ей плохой помощник, а к соседкам Марья Ивановна не ходила.
— Явился? — оживилась она, услышав шорох. — Ишь что надумали! Через личный огород да совхозный ил возить! Ефим до такого не дошел. Это все Васька-артист! Его рук дело! И нашел дурачка — Пашку! Ну Васька! Ну мудрец!
— Это не он, это я придумал. Сам! — прервал ее сын.
Долго молчала Марья Ивановна, потом задушевно проговорила:
— Спасибо тебе, Паня, удружил. Низкий поклон до сырой земли. — И, спохватившись, разошлась до визга: — Да если бы знала! Я тебя б не так еще хрястнула! Совсем очумел и рехнулся! Деятель!
Пластинка закрутилась старая, заезженная. От этой музыки и сбежал из теткиного дома Миша Бабкин. Сбежал весной, а зимой и у терпеливого Павлуни не осталось больше сил слушать Марью Ивановну. Он повернулся, пошел несмазанным роботом.
— Ты чего? — удивилась мать, опуская голос с горы вниз. — Уж не обиделся ли?
Павлуня тихо притворил за собой дверь и полез под кровать за чемоданом. Он пихал в него майки, трусы, носки и другую мелкую всячину, оглядываясь при этом на дверь, за которой стыла ненадежная тишина.
Напихав полный чемодан, запер его, упираясь коленкой, поволок к двери. Матери на кухне не было, и сын с облегчением передохнул. Теперь только добраться до общежития, а там люди в обиду не дадут.
Павлуня вышел во двор. Над белым огородом ясно светила луна. Он различил загородку, бочку, а за бочкой — мать с вилами в руках. Вилы поблескивали. Марья Ивановна глядела в сторону оврага, который чернел кустами сразу за огородом. Павлуня присмотрелся: у жердины что-то шевелилось, большое, темное. Он вздрогнул. Он в детстве верил, что в зарослях Чертова оврага может завестись все, что угодно, и с большой опаской проходил его краем, прислушиваясь к непонятным шорохам, исходящим из зеленых глубин. И сейчас он ни на минуту не усомнился, что зверь вылез оттуда.
Бросив чемодан, сын поспешил спасать Марью Ивановну. Когда подбежал к ней с палкой в руке, мать сердито прошипела:
— Замри!
У загородки захрюкало.
— Ой, Паша, это ж наш! — радостно воскликнула она и, вонзив вилы в снег, пошла к зверю, призывно протянув руки, ласково напевая: — Чуша-чуша-чуша! Иди ко мне, мой миленький, мой грязненький!
Такого голоса отродясь не слыхивал Павлуня.
Марья Ивановна приблизилась к жердине, но зверь с хрюканьем метнулся к оврагу. Тогда она мигом притащила из дома кастрюлю свежих щей, поставила приманку на снег, а сама отошла за бочку, зазывая оттуда на все медовые голоса.
Зверь подал сильный свинячий крик и двинулся к щам. Уткнулся, зачавкал.
— Ест! — обернулась к Павлуне Марья Ивановна. — Кушает! Теперь никуда не денется! Ох ты господи! Вернулся !
И пока беглец уплетал щи, она смело подошла к нему, по-хозяйски стала похлопывать по спине, почесывать. Ничего не говорила, только, обессилев от радости, тихонько смеялась.
Марья Ивановна вспоминала то хорошее время, когда ладно жили они вчетвером: она, неблагодарный племянник Бабкин, Павлуня да боровок. Потом все сломалось: Бабкин сбежал на квартиру к старой Лешачихе, пестрый боровок удрал от шумной ватаги дачников, которых хозяйка, дохода ради, пустила к себе на целое лето. Остался Павлуня, да и тот испортился: потащил целый совхозный обоз на погибель собственному огороду.
Поглаживая похудевшую щетинистую спину, Марья Ивановна приговаривала для Павлуни:
— Набегался, нагулялся. Солоно одному-то? Ничего, Мишка тоже набегается — вернется. Куда он денется — свое ведь хозяйство.
Павлуня, подняв чемодан, тихонько удивлялся в сторонке чудесному возвращению беглеца. Боровок, видно, скрывался лето в овраге: помоев туда валили достаточно. А сегодня трактора напугали его, вот он и вылез на свет.
Вспомнив, как мать при всех оскорбила его, сын засопел. А Марья Ивановна, верно, и думать забыла про это.
— Паша! — раздался ее беззлобный голос. — Подойди-ка, не бойся. Почеши.
— Сама чеши! — ответил он.
Этот боровок усмирил в Пашке всю его сердитость, а уходить из дома без нее он не рискнул.
В рубахе и штанах лежал Павлуня на кровати, когда к нему вошла Марья Ивановна.
— Чего во всем завалился! — по привычке рассердилась она, но тут же села у него в ногах, с захлебом принялась рассказывать, как услышала сперва шум в огороде и как потом увидела зверя. Как сначала испугалась, а после обрадовалась.
Марья Ивановна хохотала, показывая крепкие зубы, хлопала себя по коленке, и лицо у нее было такое светлое, что Пашкино отходчивое сердце размякло, и он сказал, приподнимаясь на локте:
— А я лисичку видел. Рыженькую.
— Здорово, — равнодушно отозвалась Марья Ивановна. — Воротник бы ладный вышел. Да разве ее поймаешь. — Она задумалась. — Меня вот что заботит: быстро я его откормлю или нет. Видал, какой он худощавый? Совсем, как ты, тощой. Кормлю тебя — только харчи перевожу.