Голосок его спокойный, домашний. Мальчуган наклонился, что-то бережно поднял с земли и переложил в левую руку на отлете.
— Ну, кто кого? Я же говорил…
Ловил мальчуган стрекоз.
Я подошел к нему и спросил, не примет ли он меня в помощники. Он пожал плечами: лови, мол. Серые глазки его были по-детски чисты. Звали его Митей.
Поймать стрекозу — дело пустяковое. Так кажется, когда смотришь со стороны. Я бросаюсь за одной, за другой, за третьей, но все они водят меня за нос, и все одинаково: отпорхнет, зависнет в воздухе, сядет и сейчас же поднимается снова.
Как более удачливого, я прошу Митю научить меня искусству. Он на меня глянул снисходительно, с видом старшего.
— Не гоняйся за всеми. Выбери одну и ходи за ней. Пусть она к тебе привыкнет, пусть думает, что ты — куст.
Он облюбовал красную стрекозу и сказал, что будем ловить ее вместе. Стрекоза висела неподвижно над кустом матрешки, потом резко метнулась в сторону, чуточку снизилась и опять зависла.
— Сейчас сядет, — предсказал Митя. И точно: стрекоза села наземь.
— Не спеши. Дай ей успокоиться. Видишь: глазами туда-сюда крутит, нас боится. С ними надо терпеть. Не отсюда заходишь. Ты заходи так, чтоб лицом была она не к тебе, а в другую сторону. Не шурши травой, наклоняйся, та-ак… Поймал?
С видом человека хорошо поработавшего Митя садится на корягу, свесив ноги. Пойманных стрекоз он по-прежнему держит в левой руке за крылышки.
— Сверчков слушаешь? Знаешь, где они живут? Земля потрескалась, сверчок залезет в лопину и поет. Я подкрался к одному, жду, но он меня перетерпел. А второй как запоет у меня под ухом! И теперь я знаю, где они живут. Я тут всех в лесу знаю. Я никого не боюсь!
Вдруг глазенки у говорушки расширились в испуге, он притих и подобрал ноги. Через сухие стебли пырея пробирался жук-богомол — уродливое зеленое страшилище.
— Это… сам стрекозел! — ужаснулся Митя.
Насекомое было непроворным, не стоило труда легонько прижать его голову хворостинкой к земле. Митя сейчас же вскочил, отбросил жука сандаликом и вернулся на свое место опять спокойным и важным.
— Насушу стрекоз и отдам их Васе Черепу. Он на понтоне плотву на них ловит.
— Зачем же отдавать Васе? Сам бы и наловил.
— А-а, хоть бы и удочка была, все одно мамка на понтон не пускает. С тобой, может, пустит? С дядь Андреем пускала. И с Ботовым тоже.
Парнишка нравился мне, и я решил: устрою ему рыбалку.
И мы пошли на почту, где в окошечке сидела кудрявая Марина. Митина мать. По утрам я покупал у нее газеты, и она уже знала меня в лицо.
— Ну что ж, гуляйте и на реку, — разрешила она.
Мы нарыли червей и на другой день после завтрака отправились. Лодку мы поставили на глубокой воде поперек течения, скинув на дно оба якоря — носовой и с кормы.
Утро было безветренное, золотое, вода лежала гладкая. Бакен метрах в тридцати от нас казался намертво пришитым к воде — не покачивался, не шелыхался, и под него, в глубину, вроде бы уходил еще один такой же бакен — только шпилем вниз:
— Их ты-ы! — восхищался Митя. — Жалко, Васька не видит, где сейчас я. Вот посмотрел бы!
Кормушки на дне, крючки с наживой там же, теперь самое время затаиться. Но на Митю говорун нашел.
— Смотри-ка, вот лупцует, — провожает он взглядом легонькую на подводных крыльях «Ракету». — Если ее посадить винтами наземь, как думаешь, она яму выроет?
Чтобы он смолк, я угощаю его яблоком, но и тут оказывается повод для разговора.
— Я кинул свинье кислую леснушку, свинья ест и не кривится. Думаешь, ей не кисло? Она терпит… Слушай, а у тебя кто-нибудь есть? Ну, девочка или мальчик? Или ты живешь один?
Тут леса возле Мити дрогнула, и я велел подсечь.
— Е-есть!
Я метнулся к нему. Сначала леса подавалась без натуги, потом ее начало водить, и я готов был воскликнуть совсем как Митя: «Е-есть!»
Митя перегнулся через борт, зорко смотрит в воду:
— Вон он! Их ты-ы, жеребчина!
Лещ попался отменный. Он не метался, не рвал, а солидно и ровно тянул в тень, под лодку. Но я вовремя отрезал ему дорогу, и вот он, чешуей сверкая, уже бьется в сачке.
Митя — замер.
— Мой?
— А чей же! На твою удочку нарвался. Да и подсек ты его классно!
— А как же! Рраз — и вот он! А Васька упустил бы, точно тебе говорю. Растяпа он сроду! А я… Я это дело знаю! Васька теперь уписится. От зависти…
Я переложил рыбу в садок, привязанный к уключине, и спустил ее за борт. Митя сейчас же пересел к садку.
— Покараулю, не сбежал бы.
Он совсем ошалел от радости. Поймаем ли что-нибудь еще, не поймаем ли — это его не волновало. У него был лещ, тяжелая рыбина — большая, красивая, своя, и его не заставить было думать о другом. Он просунул руку в садок, поплескал там ладошкой, помурлыкал.
— Щуки и лещи говорят одинаково или разно? А он щекотки боится? Ха-а! У него зубов нет! Палец засосал…
Когда вернулись, нас окружили Митины ровесники. Они смотрели на леща и все молчали.
— Ка-ак подсеку! Ка-ак дерну! Волоку его вверх, леса брунжит…
— Растрепался-то!
— Я растрепался? Я-я? Подержи-ка.
Он отдал мне садок и пошел на обидчика. Толстенький, он неожиданно сделался вертким. Ребята чуточку отпятились. А тот, рыжий, он был на голову выше Мити, браво оглядел своих друзей и вышагнул вперед. Мой воитель тут ссутулился и, мне показалось, собрался ужо было улепетывать, но покосился на меня и снова преисполнился отваги.
— Ну, подойди, Курын, подойди! Будешь лежать… — а сам все на меня поглядывает.
Поглядел на меня и Курын.
— Уедет твой новый фраер, мы те всыплем!
— А не уедет, тогда что?
— Все уезжают! Уедет и этот…
После рыбалки мы стали с Митей неразлучны. Мы каждый день ходили в лес, а то еще лодкой на острова — за ежевикой и шиповником. Там-то, на острове, он и сказал мне однажды: «А здорово, когда вместе двое мужчин: один взрослый, а другой такой, как я. Правда?» — и взглянул на меня очень пытливо. И показался мне он в тот миг много старше своих шести лет.
У меня вошло в привычку встречать его по утрам. Он поджидал меня на скамейке против входа в столовую, и когда я выходил с завтрака, он подбегал.
— Нынче куда двинем? Может, в рябинник или опять на острова?
На счастье, погода держалась. Что ни день, солнце — ласковое, парное. Медленно, струнно тянулась паутина; по всему лесу слышался перестук дятлов. И громко, совсем по-собачьи, гавкали сороки.
Так мы жили не тужили, однако всему в этой жизни приходит конец.
Автобус уже подогнали к столовой, и культмассовик Сева, от плеча до плеча баян растягивая, играл прощальный марш. Выпив порядком, отъезжающие ему подпевали. Митя не побежал мне навстречу, как всегда, а остался стоять, прислонясь бочком к липке.
— Здравствуй, — сказал я ему.
Молчит. И смотрит на меня строго так! Как бы вновь.
Я взял его за руку, хотел было идти с ним туда, где все, но он уперся. Потом, запрокинув голову, он взялся рассматривать меня.
— Глаза-то у тебя зеленые. А волосы? Нагнись-ка, пощупаю. Мягкие…
— По коням! — дурашливо крикнули в толпе.
— Зубы ну-ка покажи… А у меня новей, с пилками. Вот, потрогай. У мамки рука мягкая, а у тебя корявая. Эх, какая рука! — А сам трется головой о мою ладонь, бодает ее, скользит по ней щеками.
Водитель запустил мотор.
— Слушай! — Митя вклещился мне в руку, глядит мне в глаза. — Останься, а? Хорошо с тобой… У меня никогда еще не было папки. Уедешь, а я опять терпи…
Опушь его ресниц распахнулась на самую-самую ширину, серые глаза замерли в ожидании.
Наш автобус ковылял через хоженый сквозной лесок. Дорога — ухаб на ухабе — сплошь была выстлана опавшей листвой, от этой листвы исходило оранжевое свечение. Солнце все еще сняло по-летнему. И совсем по-летнему голубело небо. Лесной мир ликовал. Весело настроены были и мои автобусные попутчики.