В хутор тем временем медленно въезжал трактор, волоча за собой исковерканный грузовик; за трактором пестрела толпа, с каждой минутой разраставшаяся, и уже слышны были плачи и причитания женщин. Серега — неживой?.. Нет, это было выше моих сил.
Меж полями убегал к горизонту ковыльный межник. Нечетко сознавая куда и зачем, я ударился этим межником. Встречный ветер мешал дышать, трава путалась под ногами, но я бежал. Не помню уж где и для чего я свернул на клин бросовой земли с редким полынком и скоро увидел себя на бригадном току, совершенно безлюдном в эту неуборочную пору. Я забрался на крышу полевой будки, сел и осмотрелся. Ах, какая красота была в природе! Кругом шумела зелень хлебов. Над головой, ошпаренные солнцем, белыми лебедиными стаями неслись облака; в прогалах меж ними открывалась невыразимая синева неба, с которого падали наземь то солнечные косяки, то бегущие от облаков тени, и были минуты, когда мне казалось, будто все эти зеленые поля и долы тоже бегут-торопятся — только не в ту сторону, куда облака, а в обратную.
Ах, какая была кругом красота! Но я знал, что сегодня, в этой вот яркой прекрасной природе, свершилась ужасная несправедливость, и стал равнодушен ко всей этой красоте. Больше того — сейчас я был зол на эти слишком уж яркие зеленя, на эту бездонную небесную синь, а в особенности на эти пышные царственные облака. Самой по себе красоты в природе нет. Сама по себе красота — не красота. Украшение земли — ее люди, а люди смертны. Так стоит ли жить, если не сегодня, так завтра и твоя тонкая ниточка, называемая странным словом «жизнь», тоже оборвется, да к тому же еще и как-нибудь глупо?
Мимо тока ехали старик со старухой; они остановили лошадь и что-то чересчур уж настойчиво стали звать меня к себе в телегу, на свежий хворост, и никак не хотели трогаться, пока я не слез со своей будки.
2
Землисто-сер лицом, в белой отутюженной рубахе, Серега лежал на скамейке в переднем углу и был так непохож на себя, что я, наивец, подумал с надеждой: может, это не он? Но чудес не бывает.
Пламя лампадки — малюсенькое, с ноготок — стояло ровненько, без качков, без шелыхания, казалось, что и оно не живое. Раскладушку вынес я во двор, но и там уснуть не уснул. Возле избы Рябковых, чей Федор разбился, слышались допозна причитания.
К утру, на заре пришла ко мне Вера Матвеевна — со скамеечкой, на которой подсаживается она под корову, доить. И опять мне бросилось в глаза, что милая наша Матвеевна уже старая-старая. Она и передвигалась-то ощупкой, будто слепая. Скамеечку опустила у моего изголовья, села и стала глядеть на зарю.
— Хорошие люди живут недолго…
Что тут скажешь? Я молчал.
— Оставайся заместо него бригадиром, а?
Я посмотрел на Веру Матвеевну внимательно: уж не тронулась ли с горя рассудком?
— К земле прирастешь, — продолжала она свое. — Все тебя в хуторе знают, все тебя любят. Молодой, вином не избалован. Лучшего бригадира и желать нечего.
Слава богу, ум моей хозяюшки не помутился. Это горе заставляет ее просить о невозможном. Приняв мое молчание за добрый знак, Вера Матвеевна чуть заметно оживилась.
— А что, Костик? Работа почетная…
И в голосе — надежда.
— Нет, Вера Матвеевна, что вы?
— Уедешь. Я так и знала… А я тут теперь для кого?
И опять мне сказать было нечего.
— А зябко нынче, — потерла рукой об руку, поднялась и поковыляла в избу.
«Да она сляжет, и сляжет скоро», — тотчас же пронеслось у меня в голове, и я готов был броситься вслед за Верой Матвеевной и просить у нее прощения за свой отказ и уверять ее, что утром же пойду к председателю колхоза и — пусть он думает обо мне что хочет! — напрошусь в бригадиры сам… Но в последний момент я удержался и ничего Вере Матвеевне не сказал.
Хоронили их через день. Гробы несли по шестеро, на длинных рушниках. Уже засыпали могилу, когда ко мне подошел председатель колхоза Дмитрий Визгалов, тучный, плечистый мужчина лет сорока. Он взял меня за пуговицу рубахи и умоляюще заглянул мне в глаза.
— Студент, а студент… Тебе ведь известно, что за хутор эта Орловка?
Он еще спрашивает!
— Может, выручишь, а? Побригадиришь самое малое время…
Не берусь сказать, чем бы закончились наши переговоры, не увидь я в это время Веры Матвеевны. Сухонькая, прочернелая, прислонилась плечом к старому кресту — ни дать ни взять былинка под ветром. Уеду — она изойдет здесь в неделю. Сляжет — и стакан воды подать некому. И это решило все.
— Вот это по-мужски, — потеплел лицом Визгалов. — А теперь идем на поминки.
Я не раз любовался, как Серега проводит утреннюю летучку. Пока мужчины, сидя на длинных вдоль стен лавках, покуривали да обсуждали погоду, пока женщины, вечно опаздывая и вечно винясь за свои опоздания, кучились в уголке у порога, Серега за своим столом ворошил бумаги и отсчитывал на костяшках счетов. Занятый своим делом, он как бы отсутствовал. Но он видел и слышал все. «Ну, что, может, дадим языкам передышку? — говорил он наконец и четко расставлял каждого по местам. — Кузьме и Виктору оправить солому у коровника. Возражений нет? Панна, Шура, Лида и Татьяна Гавриловна — вам работа вчерашняя, обмазывать кошару. А Николай будет подвозить им глину. У всех остальных работа прежняя». Пять минут — и конторка опустела.
А я? Что скажу завтра на летучке я?
До летучки я решил проехаться полями, хоть взглянуть на них, что они за поля.
Пока запрягал Удалого, он все воротил шею в сторону, косился на меня лиловым глазом будто на чужака. Потом, когда я сел в бричку, мерин потоптался на месте, закрутил головой, ожидая, что я укажу ему дорогу вожжами. Но мне было решительно все равно куда, и он, умница, понял мою заминку, сам выбрал дорогу и затрусил полегоньку за хутор, в сторону тока.
Был уже шестой час, когда я увидел первого в полях человека: за прудом поджидал меня бородач Тимофей Миронович Рябков с клюкой в руке. Морщинистый, дряблый, весь высохший, он уже тысячу лет подряд караулил бахчу. Увидев старца, я подумал все о своем: справедливость природы — где она? Этот ветхий, насквозь измочаленный недугами старикашка живет уже девяносто с лишним лет… Скольких пережил он только в Орловке! Да ему и жизнь-то давно не нужна, он живет по привычке. А Сереги нет.
— Я говорю, Константин… — и ветхий мой старикашка закашлялся. Кашлял мучительно, долго, и я не переставал думать о своем; для чего он живет, умер бы вместо Сереги, и это было бы так справедливо!
— Я говорю, где вода, там и беда: в верхнем, дынном углу этот дожжина такую водомоину разбарабошил, жуть!
«Водомоина!» «Разбарабошил!» Ого! Да таких словечек не найдешь, пожалуй, и у самого Даля!..
Взглянув на Тимофея Мироновича потеплевшим взглядом, я вынул свою карманную книжицу и тотчас же занес в нее оба слова. Наслышанный о моей привычке все и вся записывать, старик уважительно притих.
— Я говорю, там бы трубу положить. Мужиков шесть с лопатами прислать бы надо, а то и не углядишь, как водомоина до оврага взыграет.
(Ну что за слово, что за слово!)
Я решил взглянуть на водомоину собственными глазами; подсадил старика в бричку, и мы покатили. Удивила меня не свежая в земле прорезь, а то, что я уже был здесь, и был только что оказывается следы копыт и колес свеженькие лежали на траве. Видел водомоину, но ничего о ней не подумал… Хозяин же из меня!
Водомоина меня и выручила: теперь я приду на первую свою самостоятельную летучку не с пустыми руками — теперь я знаю, чем загрузить колхозников дня на два. В хутор я въезжал уже куда каким уверенным.
3
Кто-то догадался и на мою долю захватить лопату, и я работал, не отставая от других. Дно водомоины забили мы старой соломой, а потом стали засыпать глиной. Женщины неподалеку мотыжили бахчу. Бочонок с питьевой водой был у нас один на две артели — укрытый мокрым брезентовым лоскутом, он покоился у канавы.
Спасать бахчу от сорняков вышел весь хутор. Я впервые видел так много народу вместе. Вытянувшись ломаной линией, пестрой от нарядов, женщины подрубали мотыгами сорную траву. Мало-помалу они подвигались вперед и неторопливо разговаривали — и все, кажется, о покойных.