У буфетной стойки цепочка розовощеких с пару мужчин переминались с ноги на ногу в ожидании пива. А к Степану подкатил вдруг такой нестерпимый голод, что с горбухой хлеба, которая пригрелась в кармане, пришлось рассчитаться до захода в парикмахерскую.
Из бани он шел, чувствуя звонкую легкость, встречный ветерок приятно холодил щеки и шею, шаг у него сам собой получался солидным. Утро набрало уже полную вышину и переходило в день, в небе чисто стало, ни облачка. Но такой бодрый настрой души исчез, едва Степан зашел в свою халупу. Да и то сказать — вид ее привел бы в уныние любого: щербатый пол, старый, без скатерти стол и почти голая (уцелел только шишковатый матрас) койка. Единственная вещь, которая по ночам одушевляла жилье, — электрическая лампочка под потолком, и та в свете солнечного дня оказалась жалкой, вся засиженная мухами. Степан бросил на койку узел с грязным бельем и, плюнув, удалился.
Двор, как всегда после долгой его отлучки, был в запустении. Степан взял было метлу, но сразу же ее отложил: сегодня она оказалась тяжеловатой. Уж легче асфальт промыть. Железный наконечник, вырываясь из рук, бил упругой струей; новорожденные ручейки несли мусор и пыль. Асфальт позади Степана задышал прохладой, празднично заблестел.
С крыш домов поналетели сизари. Сперва они долго и в охотку пили, а потом, не жалея красных своих чулочков, начали прохаживаться по воде, то и дело встряхиваясь и сердечно воркуя.
— Выручай, батя! — к Степану приближался бронзовый от загара парень-кряж. На ходу скинув рубаху, он нагнулся и сказал: — Давай!
Степан направил струю на его загривок. Зажмурясь, парень клешнятыми короткопалыми ладонями развозил воду по груди, по шее и по короткой стрижке.
— Вот сюда, батя, во-во, угадал… Поддали вчера. Похмелиться, говорю, нечем.
— Сколько тебе лет? — остановил его болтовню Степан.
— Двадцатый. А что?
Степан отбросил на траву шланг и, приблизясь к парню вплотную, зашептал:
— Брось пить, слышишь? Дурная привычка. Брось.
Парень взял свою рубаху, ею же утерся и ушел. Степан проводил его задумчивым взглядом и снова взялся за шланг.
Он делал свою работу с виду неторопливо, но так только казалось со стороны. Он спешил, надеясь, что заведующая детсадом Вера Яковлевна еще не пришла, и пусть уж она сразу его оценит. Хотелось побольше обработать асфальта, чтоб ребятам было раздолье, чтоб бегали они не набегались, чтоб играли не наигрались. Но дети высыпали на волю солнца много раньше, чем Степан ожидал. Гикая, разбрызгивая лужи, они бесились на умытом асфальте, пока кто-то не крикнул: «Дядя дворник пришел, ура!»
И вокруг Степана выросло плотное живое кольцо. Смуглые и белоголовые, большие и совсем несмышленыши, ребята гомонили все разом — ничего не разобрать. Степан привычно притерпелся к шуму и стал их понимать. Один тянулся подержать шланг, другой забегал вперед и норовил выкупаться, третий котенком терся о Степановы штаны и пританцовывал.
— Скворечня, чистая скворечня, — басил Степан и повыше — не замочить бы какого огольца — поднял шланг, свернул струю с асфальта на клумбу.
Изредка Степан поглядывал на собравшихся в стайку воспитательниц и, как зачастую, испытывал чувство некоего превосходства: не к ним, пускай ученым да знающим, а к нему грудится детвора.
Цокая по асфальту звонкими каблучками, на дворе показалась сама заведующая Вера Яковлевна, яркая женщина лет тридцати. Она окликнула кого-то из воспитательниц и направилась было к ним, не желая замечать дворника, но Степан как бы ненароком выронил шланг, и неуправляемая струя зашипела в траве, в двух шагах от заведующей. Вера Яковлевна отшатнулась и, взглянув на Степана, сухо с ним поздоровалась. Степан приветствовал ее тоже, дети повернулись в ее сторону и тоже поздоровались — нескладно, но весело. И заведующей ничего не оставалось, как заулыбаться.
«Так-то, голубушка, лучше», — подумал Степан.
— Лукошки делать будем?
— А клетки?
— А скворечницы?
Степан широко обещал, что делать они все будут, но обещания переносил на завтра, так как сегодня у меня и так, мол, дел невпроворот. К тому же он был еще плох силой, он еще чувствовал, как его пошатывает. Но детвора его уговорила; пришлось перекрыть воду и ватагой отправиться на крытую площадку.
Присев на скамейку, Степан молча осмотрел детишек. «Дай-ка, сынок, твой сандалик». Он нашел в кармане халата что надо, и сейчас же, при всех, совершилось чудо: худой сандалик стал крепким. Потом молча, по как по приказу, дети — кто усевшись на полу, кто стоя — начали дружно разуваться, и вот уже к Степану протянуты были десятки рук: каждому хотелось, чтобы дядя дворник подержал бы в руках его сандалик и поколол бы шилом.
Вот так всегда они, дети, — пристают… А за что-почему, он и сам не может взять в толк. Сказок Степан не знает, про войну никогда не рассказывает и вовсе-то почти не разговаривает. Он, правда, показывал, как из простой липовой коры получается лукошко, как из прутьев ивняка выходят свистульки или верша для ловли карасей, как мастерятся скворечни и клетки для певчих птиц, но ведь это все так, пустяковина. Степан, как и теперь вот, сидит и молча делает дело, а детвора вокруг наблюдает. Тогда на всем обширном дворе воцаряется мир: дети не шумят, воспитательницы отдыхают, а сам Степан, окруженный посапывающей своей аудиторией, отвлекается от невеселых своих дум…
Вскоре детей позвали на обед. Степану тоже захотелось есть. Егоровна налила ему того же, утрешнего борща, только борщ оказался еще наваристей, вкуснее да вдобавок в нем лежал еще мосол со шматком говядины. Гречневую кашу и кружку компота Степан убрал с той же старательностью, что и борщ.
— Поди отлежись, — пожалела его Егоровна.
— Придешь?
— Не чуди вольным светом… Ровно былку шатает, а туда же, в женихи.
— Да, эт ты верно, жених из меня сегодня никакой, — и вышел из столовой.
Сонная одурь валила с ног, но Степан знал, что надо крепиться, не заснуть до ночи. Знал, и все-таки сдался — пошел в сарай и, расстелив на досках халат, вздремнул часок-полтора.
В этот день выдавали зарплату, и Степан долго боролся с собой: идти за получкой или погодить. Сдерживала неясность: оплатили ему или нет за те одиннадцать дней, пока отсутствовал из-за постыдной своей болезни… На всякий случай он не спешил в тесный кабинетишко бухгалтера, но и никуда не уходил, а маячил здесь, под окнами, чтобы в случае чего его позвали бы. Так оно и вышло. Кассирша Алевтина Викторовна крикнула в форточку: «Степан Федорович, один вы меня задерживаете». Получка оказалась целехонькая: все тридцать рублей — двадцать девять рублями и один серебряной мелочью. При бухгалтере Степан равнодушно ссыпал серебро в карман, но, выйдя из кабинета, пересчитал мелочь.
Но вот у детей кончился тихий час, после сна они чересчур неотвязные — огарнут сейчас, облепят, а Степан все еще чувствовал слабость и решил до завтра им больше не показываться, ушел на люди, в магазин. Приятно было просто так, без цели потолкаться на народе, приятно ощущать, что карман твой оттягивают живые деньги, но в то же время нет у тебя никаких желаний и никуда тебя не тянет. Степан зашел в кондитерский отдел. Не вынимая руки из денежного кармана, разглядывал он на конфетных обертках мудреные картинки, думал, сколько дней везли к нам чай с далекого острова Цейлона. Потом он перешел в отдел молочный, пристроился в самую длинную очередь — за ряженкой, но передумал, покупать не стал и ее. Так ничего и не купив, он подошел к буфетной стойке и, отстояв еще в одной очереди, выпил стакан абрикосового сока. Сам того не сознавая, Степан, пока день еще не кончился, жался к людям, отирался возле них, будто бы их окружение отдалит или укоротит такую темную и такую дурную ночь.
Уже по пустому от детей двору вернулся он в свой сарай, заметив, что Егоровна и в этот раз не поскупилась, оставила котлет, компоту и хлеба. Не теряя времени, Степан принялся за еду, по возможности сдерживаясь, чтоб не торопиться. Но аппетит опять не поддался управлению разума… Сытость ленивым теплом разлилась по телу, привалилась к затылку. Знает Степан, что это всего лишь притворство организма, за которым последует бессонница и такая прозрачность памяти, что лучше уж сбежать на вокзал, в людскую толчею и суматоху, или загрузиться какой ни на есть работой до утра. Можно уйти и домой, в свою холостяцкую халупу: там все-таки есть лампочка, и в случае чего ее можно не выключать целую ночь. Но домой — это неблизко, да и еда здесь оставлена. И, поразмыслив, Степан снял со стены халат, бросил его, как и давеча днем, на доски и прилег. Теплая дремь, как и знал, продержалась недолго, и перед глазами закрутилась знакомая его околесица. Видится Степану Касовичу всегда одно и то же… В сенокосную пору сорок четвертого, списанный с войны по ранению, Степан, в то время тридцатилетний мужчина, идет в свое селение, что недалеко от Бреста. Всю войну оно было под немцами, и всю войну не знал Степан, что с его семьей, и вот, торопясь домой со станции, от скорого шага взмок. Как сейчас, видится ему разжиревший, с некошеной и нетоптаной травою выгон у своего села, одна-единственная коза на весь выгон и похудевшая за войну соседка Касовичей — Домна Рогачева. Все как сейчас, как только что… Увидев Степана, Домна вдруг качнулась и, словно от огня, стала пятиться назад. Не пряча лица, не стыдясь, она вдруг завыла — истошно, во весь голос: «Сироты мы с тобой на этом свете, сироты». Ни слова не сказав, не сбавив шагу, даже не изругавшись, Степан с каким-то окоченелым умом прошел мимо козы и мимо худой Домны. А женщина все умоляла его: «Не ходи в село, не надо, не ходи…»