Нужно было сделать кое-какие покупки, и Маша, пока готовила ужин, отправила Вадима с Витюшкой в магазины. Они набрали сумок, сеток и пакетов, на лестничной площадке Витюша позвонил в квартиру — так он п р о щ а л с я с мамой, — они вошли в лифт, и сын нажал кнопку — это было его священное право.
Все так же сыпало снежком, мело-переметало, по мостовой автомобили шли быстро, обгоняя струящуюся поземку: на ледяных проплешинах сын не мог удержаться, чтобы не прокатиться, приглашал:
— Давай и ты, пап! Не робей!
Мирошников, солидно сопя, отвечал:
— Ладно, ладно, я уж как-нибудь без катания. А ты смотри поосторожней, не шлепнись. Разобьешь нос — достанется нам от мамы…
— Не разобью, пап! — И сын еще более лихо разгонялся и, спружинив, скользил на подошвах по накатанной льдистой дорожке.
Народу в магазинах было немного, но и продуктов тоже: с утра успевали раскупить что подефицитнее. Именно с утра бесчисленные московские старушки и еще более бесчисленные жители околомосковских городов, на автобусах «Турист» приезжающие в столицу за продуктами, подчищают продмаги. Все-таки и к вечеру кое-что осталось на полках, и отец с сыном сноровисто набрали «Русской» колбаски, «Российского» же сырку, кефира, муки, молока, сливочного масла, сахара, соли. Казенные корзины из металлических прутьев были и у Вадима Александровича, и у Витюши, но сыну, естественно, клалось поменьше, зато отводилась другая важная роль: заранее занимать очередь у кассы. Покуда Вадим Александрович заканчивал покупки, Витюшка уже маячил в хвосте, поджидая отца.
Они приблизились к размалеванной, химически белокурой кассирше, она цепко оглядела корзину, подсчитала Вадиму Александровичу:
— Мужчина, с вас семь девяносто. — Отщелкала на своей машине, чек швырнула вместе со сдачей. — Следующий!
Следующим был Витюшка.
— Мужчина, с вас два двадцать!
Усмехнувшись, Мирошников заплатил за сына. Когда вышли из продовольственного магазина, Витюша не без гордости спросил:
— Слыхал, пап, как она меня мужчиной назвала?
— Слыхал. Хотя до мужчины ты еще не дорос.
— Дорасту!
— Дорастешь, за этим не станет…
И подумал: «Очередная мода, сейчас обращаются только так: мужчина, женщина. Как раньше обращались: гражданин, гражданка, девушка, хотя девушке бывало и под пятьдесят».
Потом они завернули в булочную-кондитерскую, купили два батона, кругляш рижского, полкирпича орловского, медовых пряников, кекс с изюмом, обожаемый Машей. И продмаг, и булочная-кондитерская находились в двух шагах от их дома, но и на этом коротком пути было несколько совершенно превосходных ледяных дорожек. И по каждой Витюшка норовил прокатиться. И в итоге шлепнулся. И в итоге разбил бутылку кефира.
— А-а, черт, — с досадой сказал Мирошников, выгребая из сумки остатки бутылки.
Несмотря на драматизм ситуации и на то, что прямо и непосредственно был виноват в происшедшем, Витюшка сумрачно сказал:
— Говорить «черт» — нехорошо.
— Нехорошо, — согласился Мирошников, вспомнив, что сам же отучал сына от этих «черт возьми» и «черт подери», подхваченных в школе.
Сын протяжно вздохнул. Мирошников сказал:
— Что будем делать? Давай пойдем купим новую бутылку. Взамен разбитой. А то мать намылит нам шею.
— Ничего не говорить ей?
— Можно и не говорить.
— Врать нехорошо, — сказал сын назидательно. — Ты же меня так учил… Пап, а у нас в классе Валька Зубков… знаешь, какой врун! И говорит, что его мама учит врать. Коли выгодно… Может, и тут врет? А бутылку купим, только я маме все расскажу. По правде.
— О, черт! — сказал Мирошников и спохватился: — Извини. Конечно, надо правду сказать, ты прав… Но ты, Витюшка, великий морализатор…
— А кто это?
— Ну, кто читает мораль, проповеди. Кто воспитывает…
— Это вы с мамой меня постоянно воспитываете…
— На то мы и родители. Айда, однако, за кефиром, пока не закрыли. Мы и так подзадержались, мать заждалась…
Когда снова купили кефир, Вадим Александрович вдруг подумал про этого самого Вальку Зубкова: что, если это так и есть, что, если родители приучают его лгать, приспосабливаться к обстоятельствам, учат его жить? Такие семьи Мирошникову встречались. И он подумал: кто-то так вот воспитывает своего ребенка, они с Машей своего по-другому, и как эти дети, повзрослев, будут взаимодействовать в жизни, кому из них будет труднее? Приспосабливаться легче, чем жить в открытую. Разумеется, жизнь сама обкатает, развеет иные иллюзии. А как жаль, когда они рассеиваются, эти иллюзии.
За разбитую бутылку Маша их ругать не стала, ей было не до них: подгорели котлеты. Она просто-таки отмахнулась:
— Да бог с ней, с бутылкой. Лишь бы носа не разбил… Раздевайтесь побыстрей, мойте руки — и к столу…
Мирошников заметил на лице сына разочарование: мама не оценила его правдивости и мужества. И он, в душе пожалев сына, похлопал его по плечу:
— Молодец, Витюша. Что признался… По-мужски поступил!
И сынишка повеселел.
После ужина Мирошников проверял, как Витюшка приготовил уроки, решал с ним примеры, которые сыну не очень давались, укладывал его спать, рассказывал на ночь сказки — к этому ритуалу Витюшка привык лет с трех, без сказок не засыпал.
— Закрывай глазки! — Он поцеловал сына, вышел, чуть прикрыл за собой дверь.
15
Маша разбирала постель, а он на кухне покрутил диск и, приглушив звук ладонью, сказал:
— Добрый вечер, Петр Филимонович. У аппарата я, Вадим Александрович Мирошников… Извините, что напоминаю о себе… но хотелось бы знать, ознакомились ли вы с чертежами Александра Ивановича…
Профессор Синицын почему-то чрезвычайно обрадовался звонку. Горячо, с энтузиазмом он объяснил Мирошникову, что с чертежами ознакомился, ему представляется это оригинальным, интересным, перспективным, но одного мнения недостаточно, и он отдал чертежи для ознакомления ряду других ученых, коллег Александра Ивановича, когда сложится коллективное, апробированное мнение — доложит Вадиму Александровичу, что и как, однако его личное мнение, он повторяет, самое благоприятное.
— А как ваше самочувствие? — неожиданно для себя спросил Мирошников.
— Премного благодарен. Терпимое.
— Берегите себя, Петр Филимонович.
— Да в наши-то годы береги, не береги…
— И все-таки, — настойчиво сказал Мирошников.
— Постараюсь, голубчик. Поклон и наилучшие пожелания вам и семейству…
На такой вот почти благостной ноте и завершился этот разговор.
— С кем ты? — спросила Маша.
— С профессором Синицыным, — ответил Мирошников и хотел было пересказать содержание разговора, но она потянулась с поцелуем, как бы запечатала ему рот.
Но когда он, распалившись, стал ее сам целовать, она вдруг сказала, отстранившись:
— Знаешь, Вадик, как я мечтаю о нашей машине! Ты будешь подвозить Витюшку в школу, меня на работу, и сам не будешь давиться в городском транспорте… А времени сколько сэкономим! А поездки за город, на дачу! «Жигули» — это прекрасно, «Жигуленок». Ты еще но записался на курсы? Пора уже позаботиться о водительских правах.
— «Жигуленок» — прекрасно, — согласился Мирошников, остывая. — Но на курсы еще не записался. Занятия по вечерам, времени покуда нет. Но запишусь, не волнуйся, права у меня будут раньше, чем будет машина.
— Не скажи, папа обещал посодействовать.
— Не волнуйся, будут права…
Этот деловой разговор, не совсем уместный, сбил настроение, и когда Маша снова стала ласкаться, Вадим Александрович отнесся безучастно, сказал, будто извиняясь:
— Устал я, Машучок. Давай-ка спать.
— Ах ты, засоня. Спи…
Кажется, не обиделась. И слава богу. Действительно, желание у него пропало. Лучше спать. Но и сон пропал.
Мирошников лежал и словно прислушивался к себе. Отчего так быстро скис? Не волнует его уже Маша, как прежде? Подостыл? Или никогда очень-то и не любил ее? Или он стареет? В тридцать пять-то? Или этот точно же неуместный, точно же дурацкий разговор о «Жигулях» и водительских правах? Как бы там ни было, в эти минуты жена отдалялась, отчуждалась от него. А вот близость, наоборот, их сплачивала…