Сутки минули? Всего-то. Вот снова вышагивает на службу, к привычному делу. И встречные хмуры с утра, как обычно. И все те же трамваи, и та же Трифоновская со своими магазинами и пивными ларьками, возле которых уже отираются завсегдатаи в черных пальто, издали — как воронья стая. Неплохо бы сейчас кружечку пива. В эдакий холод? Да и пахнуть будет. Но неужели его ничто не может выбить из обыденности, из наезженной колеи? Однако он же все-таки заплакал вчера…
Как бы там ни было, жизнь продолжается. Можно переживать утрату сильней или слабей, дольше или меньше — жить-то надо. Ее не остановишь, жизнь, и исполняй свои обязанности, как и прежде. В этом и успокоение, и смысл, и надежда — все вместе. Он не оправдывает себя: не исключено — черств, рассудочен, либо еще что похлестче. Уж какой есть. Но не самый, видимо, плохой на белом свете.
Мирошникова обогнали два рослых парня в синтетических куртках и вязаных шапочках. На ходу возбужденные реплики:
— Я тебя спрашиваю: «Динамо» обыграло «Спартак»?
— Ну и что?
— Со счетом три — один! Ого! Обыграет и армейцев! Будет чемпионом! Один Мальцев стоит чего!
— А Третьяк чего стоит?
Вот она, жизнь, — с хоккеем и футболом, истинно мужскими страстями. Летом футбольная лихорадка, зимой — хоккейная. Сейчас едва ли не каждый вечер по телику хоккей, а начали с осени. Именно осенью, гуляя в вечернем придачном лесу, услышал Мирошников, как филин кричал к заморозкам: «Шу-бу!», а ему послышалось: «Шай-бу!»
Протарахтел грузовик с тарой из-под бутылок, и Мирошников проводил его долгим взглядом: вот бы на дачу, на растопочку, ведь когда он гостит там — топка за ним! Как и на пустые трамваи, не может равнодушно смотреть на ящики, доски и бревна. Прикидывает: горело бы недурно. Мирошников усмехнулся и подумал: наверное, его усмешка напоминает отцовскую. Отец усмехался краешками губ, легонько, загадочно. Вчера даже на мертвом лице почудилась эта усмешка…
А может быть, у Вадима Александровича Мирошникова ничего похожего и нет. И вообще, при чем здесь загадочность? Тоже мне Джоконда в штанах. Клерк не бывает загадочным, тут все ясно, как божий день. Между прочим, клерками называет Ричард Михайлович своих сотрудников, не иронизируя, вкладывая в это слово положительный смысл: дескать, чиновники должной кондиции, на уровне мировых стандартов. Значит, так: с одной стороны — ты супермен, с другой стороны — клерк.
Мирошников потоптался у перекрестка, поджидая зеленый свет, осуждающе покачал головой, когда девушки-студентки перебежали улицу перед рылом самосвала, они посмотрели на него с интересом. Он нередко ловил на себе подобные женские взгляды, но это бывало обычно ближе к вечеру, с утра женщины озабоченней и строже. А эти пичужки согрели его с утречка. Спасибо, пичужки, приятно чувствовать себя еще на что-то годным. И он ответно улыбнулся.
Размахивал «дипломатом» и свободной рукой, вдыхал подгорченный выхлопными газами и все-таки бодрящий морозный воздух, мышцы ног и рук поигрывали как бы сами собой. Да, будто ничего вчера и не случилось. Хотя случилось непоправимое. С отцом. С ним же, Вадимом Мирошниковым, впрямую ничего не произошло. Все в порядке. О’кэй. И потому бытие его неостановимо. По крайней мере на какой-то — будем надеяться — не столь короткий срок. Ведь вполне возможно, что он еще не едет с ярмарки.
Толпы на улицах были все многолюднее, Вадим Александрович заметил полупустую спаренную «пятерку» и припустил по Трифоновской к трамвайной остановке. Успел! Дверцы за ним с треском захлопнулись. Он отдышался и прошел в салон, развернул газету. С полосы на него глядел известный артист, ниже — некролог: «Смерть вырвала из наших рядов… Всю свою сознательную жизнь посвятил… Светлая память навсегда сохранится в наших сердцах…» — и длинный список подписавших. Все правильно, все по закону. Кому некролог в газете, о ком извещение в пять строк, а о ком — ни слова. Об отце не будет ни слова, не заслужил, так сказать? Даже конференц-зала не заслужил. А-а, да бог с ними, с посмертными почестями. Насчет же светлой памяти, насчет того, что навсегда сохранится в наших сердцах, — что ж, Мирошников постарается никогда не забыть об отце, будет верным его памяти. Хотя что значит конкретно быть верным чьей-то памяти, не знает…
На службу Вадим Александрович явился, как и всегда, за десять минут до начала. Клерк, помимо всего прочего, обязан быть аккуратным. Никакой расхлябанности, никаких опозданий. Ричард Михайлович справедливо говорит: «У нас в офисе должна быть воинская дисциплина». Хотя сам, признаться, и опаздывает и уходит с работы раньше положенного. Но он начальство, а для начальства допускаются исключения.
Он и на этот раз приехал на час позже. Мирошников уже рассказал сослуживцам о похоронах, уже позвонил на завод-поставщик, уже составил вчерне запрос в болгарское торгпредство, отметив: пишет правой рукой, порядок. Только тогда объявился Ричард Михайлович, небрежно кивнул всем сразу и, прямой, негнущийся, прошел к себе. Секретарша надула пухлые губки, приложила к ним пухлый пальчик: тише, мол, сам, кажется, не в духе.
Мирошников решил: сейчас отпрашиваться не пойду, переждем дурное настроение, а как тучи рассеются, секретарша даст знать, она Вадиму Александровичу симпатизирует. И он целый день занимался своим: разговаривал по междугородке, составлял бумаги, вычитывал их с машинки, носил на подпись, помогал коллеге составлять отчет, звонил Маше на работу и Витюше домой — как там у них. Названивал и в нотариальную контору и в ЖЭК: когда принимают. И лишь в конце рабочего дня по знаку секретарши сунулся в кабинет к Ричарду Михайловичу с заявлением.
Шеф малость отмяк, говорил доброжелательно (это у него не редкость — с утра фырчит, после обеда настрой постепенно улучшается). Когда Вадим Александрович заикнулся об отгулах, тот спросил:
— Так ведь я как будто отпускал?
— Опускали.
— А зачем? Простите, забыл…
— Похороны отца, Ричард Михайлович.
— Ах да, припоминаю… На три дня… Что, мало?
— Надо квартиру освобождать, наследство оформлять, волынка, Ричард Михайлович.
— Сколько отгулов у вас?
— Осталось два дня за дежурство дружинником, три — за овощную базу.
— А чем на базе занимались? — спросил зачем-то Ричард Михайлович.
— Картошку перебирал, — ответил Мирошников и внезапно почувствовал неприязнь к начальнику: ни разу небось не ходил на базу, ни разу не ездил и на уборку картофеля в поле, а как что — Мирошникова подавай.
— Многовато накопилось отгулов… Сколько же просите?
— Дня три как минимум.
— Как минимум… — пробурчал Ричард Михайлович — видать, настрой так до конца и не поднялся. — Ладно, давайте заявление.
Мирошников протянул листок. На уголке косо легла резолюция: «Оформить». Подумалось с незагасшей неприязнью: еще бы не оформить законные отгулы. И гляди, как держится в кресле — аршин проглотил. Но при необходимости перед более высоким начальством — нам-то ведомо — очень даже может спину гнуть. Мирошников, однако, заставил себя благодарно поклониться:
— Спасибо большое, Ричард Михайлович.
— Ступайте, вы свободны, — сказал и всем корпусом потянулся к телефонной трубке цвета слоновой кости.
8
Вечером после работы он поехал на квартиру отца. Сто седьмая, с обитой черным дерматином дверью. А у Аделаиды Прокофьевны сто пятая, и дверь обита тоже черным дерматином. Соседи. Подумалось: отец мог запросто заходить к соседке на чаек, как вчера зашел он. При живой Калерии Николаевне, конечно, вряд ли, а без нее — отчего бы и нет. И стало почему-то неприятно. А потом стало в т о р и ч н о неприятно оттого, что как-то всуе связал отца и соседку.
В квартире Мирошников ощутил странное состояние: будто то, что он делал, — делал отец. Это будто отец дернул за шнуры, зажигая электричество, разделся, причесался, обошел неспешно комнаты — гостиную, спальню кабинет. Просторная квартира, добротная, с высоким потолком и широкими окнами, неплохо бы на семью из трех человек. Но ее надо сдавать ЖЭКу, выписывать отца, оттуда уже звонили, предупреждали: опечатаем, когда освободится, будем ремонтировать и вселять очередников. Чужие люди вселятся в комнаты, по которым ходил отец, в которых работал, ел, спал, смотрел телевизор. Кстати, телевизор цветной, «Рубин», теперь нет нужды тратиться на такую покупку.