Вот это частушечка! И смысл, и настроение, и поэзия!
В такой вот частушке подчас больше мысли и чувств, чем во всех шлягерах, вместе взятых. А сын полка или же не участвовал в войне — что ж, все равно жаль гибнущую душу. Инвалид внезапно остановился, будто его дернули за полу, уставился на белокурого парня в синей спортивной куртке у окна. Мирошников тоже повернулся к парню и увидел его руки — да нет, это были не живые руки, а бело-розовые протезы, на безымянном пальце правого протеза — обручальное кольцо, и оно-то больше всего поразило Мирошникова. Да и сын полка, или кто там он, не отрываясь глядел на эти бело-розовые протезы вместо кистей. Парень сказал, хмурясь:
— Ну что уставился? Как и ты, инвалид… Служил в Афганистане.
— Володенька, не надо, — сказала сидевшая рядом с парнем девушка в расшитом полушубке и с открытой головой.
— Нет, надо! — Парень поиграл желваками и отвернулся к окну.
Мирошников вглядывался в его резкие, волевые черты. Нет, такой не пропадет, молодец. Сын полка зашагал дальше. Мирошников смотрел ему вслед. А этого спасать надо. Но как? И кто будет спасать? Кому такой нужен? Ясно же, что он одинок, как бездомная собака. И задумывается ли о своей судьбе? Мирошников бросил в протянутую шапку двадцатикопеечную монету, инвалид снисходительным кивком поблагодарил, пошел в другой вагон.
— Он же все пропьет, — сказала Маша.
— Пропьет, — ответил Мирошников и вздохнул.
В эти минуты он как бы шел вослед за инвалидом, обгонял его, заглядывал в глаза, пытаясь угадать, задумывается ли тот о своей судьбе? Если да, то еще возможно спасение. Каждый человек должен задумываться о своей судьбе. Задумайтесь все едущие со мной в одном вагоне! Я хочу вам всем добра. Как и себе. И расслабляющая, щемящая жалость к себе и людям возникла в нем, не отпускала, то усиливаясь, то слабея.
Сын прильнул к окошку, Вадим Александрович тоже посмотрел сквозь стекло: разворачивались сосны, березы и ели, продрогшие, зимние, будто пригорюнившиеся над своей судьбой. Почти как иные из людей, у кого жизнь не задалась. А у него задалась. А почему же нет? В общем и целом. И перестань заниматься рефлексиями, сказал себе Вадим Александрович, почитай-ка газетку. Он достал «Известия», начал читать сводку Центрального статистического управления. Там, где дела шли хорошо, ЦСУ мажорно уведомляло: план перевыполнен, там же, где положение было неважное, фигурировала формула: недовыполнили. Как это понимать? Не выполнили — так и скажите. А то ведь казуистика: недовыполнили…
Он свернул газету, сунул в карман. Щемящее чувство жалости к себе и к людям не покидало. Это уже не рефлексии, а сантименты. Ну да бог с ними…
В Семхозе они вышли на платформу и мгновенно захмелели от чистейшего лесного воздуха. И первым, кого они увидели из местных жителей, был Яшка Голубев, также хмельной, но не по причине воздуха. Он кого-то встречал и, не встретив, дохнул перегаром на Мирошникова:
— Вадиму то есть Александровичу… соседу… пламенный привет!
— Привет, — сказал Мирошников, поудобнее забрасывая за спину тяжеленный рюкзак.
— Мы… это… по-соседски… Ежели что починить, подремонтировать… это мы мигом.
Яшка Голубев нигде не работал, перебивался халтурой, по сути, сидел у матери-пенсионерки на шее. И крепко пил — непонятно, на какие деньги. Молодой, здоровый лоб, уже пристрастившийся к водке. А водка многих сгубила. Жалко, если и Яшку туда же поведет.
— Все пьешь, Яшка? — спросил Мирошников перед тем, как зашагать к даче.
— Помаленьку…
— Бросил бы, устроился бы на работу, — сказал Мирошников, понимая, что эти благие пожелания вряд ли дойдут до Яшки Голубева.
— Это мы… мигом… Только потом… Позже то есть.
Так и есть. Его советы от Яшки отскакивают тут же. Да и что могут общие, пусть и правильные, слова? Действие нужно — не слова. А что может предпринять лично он, Мирошников? Ровным счетом ничего. И от этого бессилия, от своей непричастности к реальным действиям становилось не по себе. И хотелось уже поскорей уйти от Яшки Голубева. А тот не обременил их своим присутствием: довел до магазина, где торгуют вином, и остался поджидать окрестную пьянь.
Поселок лежал тихий, в снегах. За ночь выпал свежачок, посверкивал радужно в солнечных лучах — на ветках, на оградах, на крышах, под ногами, на пруду, который ребятня приспособила для хоккея, вместо ворот — пустые ящики. Кое-где из труб вились дымки. Интересно, растопили печь, точнее, котел Ермиловы? Обычно, если знают, что приедет зять, не топят, оставляют ему это занятие. А он, признаться, это занятие любит.
— Пап! Гляди: снегири! — Сын схватил его за руку, остановил, показал: — Во-он, на рябине!
Точно, красногрудые птички облепили рябину, попискивают, суетятся, а потом взлетают стайкой и растворяются в зимнем саду. Ах вы, пичуги, зима для вас — суровая пора, надо будет соорудить у Ермиловых еще одну кормушку. Если не в этот приезд, так в следующий, когда приедут на два дня. Обязательно на два! Такая тишина кругом, такой покой! А воздух? Пей взахлеб! Нет, дача — это хорошо.
— Пап, погляди на дерево! — воскликнул Витюшка.
Но Мирошников и сам увидел: на мощном, в два обхвата, дубе вырезана ножом большая буква Д, кора свисала лохмотьями. На другом дубе масляной краской увековечена эмблема «Спартака». А дальше уж пошли Д, и С, и ЦСКА — на деревьях, лавках, чужих заборах. Та-ак, городская цивилизация, футбольный фанатизм недорослей — что одно и то же в данном случае — достигли и тихого поселка. А почему бы нет? Век прогресса, село не отстает от города. Заборы и скамейки куда ни шло, но и за живые деревья взялись…
— Да что ж это за безобразие! — не сдержалась и Маша, когда на глухом зеленом заборе ермиловской дачи увидела красной краской намалеванное: «ЦСКА — чемпион по футболу!» — Руки отбить за это! Хулиганье! Куда милиция смотрит?
Мирошников подумал, что у милиции есть заботы посерьезней, а вот куда родители этих недорослей смотрят — законный вопрос. Ведь напохабили и в столице, и в пригородах, и в дальних поселках. Неужто родители не ведают, чем занимаются их чада? Штрафовать за это нужно хорошенько, чтоб впредь неповадно было. Общественность должна выявлять, кто намалевал, а родителей — штрафовать, глядишь, и примутся за воспитание сыночка.
Они толкнули незапертую калитку, гуськом потянулись по аккуратно убранной дорожке, похожей на траншею в снегу. В окно глянула Лидия Ильинична, всплеснула руками, в комнате залаял Грей, черный пудель Григорий Григорьевич. Почувствовал, наверное, негодяй, дорогих гостей.
19
Когда они переступили порог, поднялась суматоха: каждый что-то говорил, старики мельтешились, бросались то к Витюшке, то к Маше, то к Мирошникову, целовали-обнимали, черный пудель Грей кидался на всех без разбора и лаял так, что уши закладывало. Обнимая сухие, невесомые тела стариков, Вадим Александрович почувствовал, как шевельнулась в нем утренняя жалость. Сколько им еще жить, а пока живут — без конца болеют, то одно, то другое, то третье. Их радость — в детях, во внуке. Милые старики, поживите, не умирайте…
Тем временем Грей, словно опомнившись, побежал к обувному ящику, начал таскать в зубах тапочки: дескать, дорогие гости, переобувайтесь. Они так и поступили — войлочные тапочки удобны и теплы. На кухне, называемой столовой (как и у Мирошниковых), было прохладно, и Вадим Александрович с ласковой шутливостью обратился к тестю:
— Николай Евдокимович, разрешите приступить к своим обязанностям?
— Шуруй, сынок, кочегарь, — сказал Ермилов. — А Машка пусть сумками займется… Как она там, тебя не обижает?
— Никак нет, Николай Евдокимович.
— Смотри, если что, увольняй! — И обнажил в улыбке металлические зубы, бескровные десны.
— Ты что за советы даешь, отец? — сказала Маша, пособляя Витюшке раздеться. — То мать грозишься уволить, теперь на дочь замахиваешься…
— Вас в строгости надо держать, женский пол…