— Подполковника еще нету.
— Все равно поймаю!
Продолжал, стало быть, шутковать. Или что-то в этом роде. Хотя он действительно, как заявился на НП, периодически названивал подполковнику, но того срочно вызвали на КП к комдиву — и вот до сих пор не вернулся от генерала.
Опять пошумели о неминуемом наступлении — но когда оно? — попили чайку и стали собираться. И тут — звонок: «Клен» — вызывал «Розу», звонил сам подполковник. Капитан Колотилин выслушал его невозмутимо, ни «да», ни «нет» — бессловесно, только широкие лохматые брови ломались, вздергивались. Под конец сказал сдержанно:
— Ясно, товарищ четвертый. За «карандашами» прибыть в десять тридцать! Спасибо… есть, есть… Понял…
Отдал трубку Ромео Мурадяну и с минуту сидел задумчивый, сосредоточенный. Затем шлепнул ладошкой о ладошку и встал:
— Удивительно, но командир полка даже не спросил, как у нас прошла рекогносцировка, коррекция огня и другие мероприятия… А впрочем, ничего удивительного: подполковник сообщил одну новость… Знаете, какую?
Пулеметчик с минометчиком изобразили на лицах незнание, а Воронков спросил:
— Какую же, товарищ капитан?
— Такую! За которую и дернуть не возбраняется, если б вы питухи были солидные! — Комбат помедлил и произнес, растягивая слова: — Приказано: завтра к десяти тридцати прибыть в полк за пополнением…
— У меня уже было пополнение — санинструктор, — проворчал Воронков.
— Санинструктор тоже не помеха, Воронков… Но завтра получим большое пополнение, весьма большое! В полк прибыло три маршевых роты!
— О! — сказал пулеметчик.
— Ого! — сказал минометчик.
— Здорово! — сказал Воронков.
— То-то же, — сказал капитан Колотилин.
С батальонного НП лейтенант Воронков возвращался под впечатлением новости: вот это пополнение, наверняка кое-что существенное достанется и девятой роте! У стыка он повернул к себе, минометчик и пулеметчик — к себе, комбат на свой КП, сопровождаемый Хайруллиным.
Воронков топал по ходу сообщения, и настрой у него был отменный. Прежде всего — пополнение. О, ого, здорово — все так. В обескровленную роту хоть сколько-то вольют крови, он надеется — побольше. Пока талдычим о наступлении, пока суд да дело, оборону-то держать надо. Теперь будет полегче и понадежней. Во-вторых, опять же: раз мы еще в обороне, нужно ее крепить, предусмотреть все на случай, если немцы попрут. Сегодня вопросы взаимодействия проработали нехудо. И в-третьих, впервые за послелагерное житье он, Воронков Саня, сидел за столом пристойно, по-человечески. Не жадничал, не оглоедничал, не шакалил, ел как должно. А ведь стол был дай боже! Значит, возвращается к нормальному состоянию? Начал возвращаться?
Темень не сошла наземь, но сумерки уже сгущались, в низинках копились тени, как немцы перед контратакой. Над болотами закачался, закосматился белесый туман. Заметно посвежел, посырел воздух. До темноты добраться б в расположение роты, в землянку — и Воронков прибавил ходу. Правда, голень не давала проявить резвость, зря он разматывал бинт, выставляя рану на солнце, ведь предостерегали же: в мази сожжет. Сжег или нет, но болит, проклятая. Да и бинт, похоже, сбился: повязка сползла.
А пулеметчик — старшой и минометчик — младшой, право же, славные мужики. Курят только зря, взасос курят. В той компании некурящий был один Воронков — не старшой и не младшой, просто лейтенант. Не пьет, не курит и женщин не любит — да, да, это так. А минометчик, а младшой — парень на загляденье, и если не брать во внимание очки, девахи прямо-таки обязаны льнуть к нему. Кого-то он напоминает мне, подумал Воронков, но кого?
И память сработала, выдала заложенное в ней год назад. Захромав, Воронков остановился передохнуть и тут же вспомнил. Снова зашагав, понял: минометчик точно напоминает ему сопалатника, такого же высокорослого, стройного, бледно-смуглого, с роскошной иссиня-черной шевелюрой, с атласными усиками. Верно, тогда еще у него очков не было. Сосед месяц валялся недвижим, крепенько раненный и контуженный. Контузия-то и привела почти к потере зрения. И когда выписывали, он был уже в очках. Всей палатой проводили его за ворота: полуслепого, полуглухого, хромого на обе ноги красавца с палкой, все имущество его — тощий вещмешок — несла медсестра. Она довела его до вокзала, посадила в поезд, а через три дня госпиталь гудел: шпана убила инвалида и выбросила из тамбура. Из-за вещмешка, в котором смена портянок, мыло да зубной порошок.
Так вот, спрашивается, будет ли Суд Совести после войны? Если станем добренькими, станем всепрощенцами? Не размягчит ли нас Победа? Неужто не спросим с бандюг, убивших инвалида войны? Которых, кстати, так и не нашли. Да-а, много воспоминаний о госпиталях у Воронкова Сани. Неизвестно, где он больше провел времени — на больничной койке или на передовой? Добавьте и времечко, когда он кантовался в лагере военнопленных. А выдавалось воевать, так не блистал. Вообще на словах воюет намного лучше, чем на деле…
Капитан Колотилин опоздал на НП, к своим ротным, на целый час потому, что засиделся у Светы. Само собой получилось: им было почти по пути, он проводил ее до землянки и затем зашел напиться водички. Она без особой радости, сторожкая, пугливая, все-таки сказала: «Проходите, товарищ капитан», — зачерпнула из ведра кружкой. Он выпил мелкими глотками, неприметно следя за ней. Конечно, девчоночка, школьница вчерашняя из-под маминого крыла, вряд ли что испытавшая. Со временем все испытает, и золотые волосы посекутся, и синие глаза повыцветут, и кожа увянет, и грудь увянет. Да что я мелю, одернул себя Колотилин, любуюсь молодостью и красотой, а представляю себе что? Все мы постареем, если не убьют. Меня, уверен, помилует. Очень хочу, чтобы и эту девочку помиловало. Пусть выйдет из военного пекла живехонькой, станет замужней и народит кучу детишек. А что еще нужно женщине для счастья?
Потом его повело на лирику. Он пустился рассказывать о детдомовском детстве, о заводской юности, опуская, естественно, связанное с его влюбчивостью. Он рассказывал, и прошлое виделось прекрасным и грустным, и сам он виделся добрым, неиспорченным, неспособным на дурное. И прошлое, и он сам, Колотилин это чувствовал, невозвратимы, неповторимы, как майские грозы над зацветающими садами их приволжского городка. Он будто со стороны прислушивался к своему проникновенному, доверительному голосу и будто со стороны присматривался к себе нынешнему.
И Светлана прислушивалась и присматривалась к нему нынешнему. И что же ты видишь, девочка? Боевого комбата, храбреца, огрубелого, твердолобого мужика, которому море по колено? Это правда, но, наверное, не вся. Всю правду про себя я и сам не ведаю. Тем более не ведаешь ты. И как было бы заманчиво знать всю правду друг о друге! Или не так-то заманчиво? Может, и сподобней, что они мало разбираются друг в друге. В невысказанности, в недосказанности что-то есть.
Тем не менее продолжал вспоминать и срочную, до войны, службу, и первые военные месяцы. Это прошлое не было таким уж прекрасным и было не грустным — скорбным: лихое время наступало и наступило. А затем попросил ее:
— Расскажите и вы о себе…
Она вздернула гордо посаженную на тонкой, слабой шее голову, шевельнула уголками маленького, детского рта:
— Что рассказывать? Зачем?
— Для взаимного знакомства. Нам же вместе служить — и воевать, Светочка. А рассказывайте что хотите…
Она долго молчала, он не торопил. Спросив разрешения, закурил, деликатно пуская дым в сторону от девушки. Выкурил папиросу, выпил водички. И дождался. Она сказала нерешительно:
— Нечего рассказывать…
— Так уж нечего? Вы где учились?
— Закончила десятилетку. В Москве. В этом году. Нас выпустили раньше, до срока… Еще в школе записалась на курсы медсестер… и в военкомат ходила с заявлениями… И в райком комсомола… Я жила в Бауманском районе, на Елоховке, там мама осталась… И вот — ушла на фронт, добровольцем… Все!