Эти размышления писателя середины XIX столетия, не правда ли, слишком созвучны сегодняшнему дню… Не так ли точно и мы останавливаемся, невольно замедляем шаги, когда простуженный голос саксофона напоминает что-то давнее и очень близкое?
Петербург, как-то вдруг оживившийся колокольным звоном и молитвенным пением в заброшенных было и молчавших храмах, торговыми лавочками, заполнившими затопленные прежде подвалы и пустующие первые этажи домов, новыми магазинами, кафе, галереями вернисажей, праздничными вывесками и рекламой вместе с тем обнажил прорехи очковтирательной, показушной политики системы управления коммунальным хозяйством.
Текут крыши, из сырых подвалов вылетают полчища комаров, подъезды пропитались зловонными запахами, не убираются дворы. Свалки стали чертой городского пейзажа, приметой времени.
Городская свалка — это целый мир. Можно часами разглядывать выброшенное городом, удивляться, недоумевать. Иногда хозяева какого-нибудь петербургского дома, указывая на венские стулья в кухне, заметят мимоходом, что принесли их со свалки. А вот старинная люстра. В разобранном виде, потускневшая, она была найдена на чердаке заброшенного дома. Начищенная теперь, вновь собранная, она могла бы составить гордость антиквара. А вот гравюра известного мастера. Её вытащили из груды мусора, как и профилированный дорогого дерева багет, старинный полифон, подсвечник… Знатоки и любители вырывают эти вещи из пасти помойки, они обретают вторую жизнь. Но сколько их тонет в обломках мусора! За каждой вещью — судьба. Вот осколки пластинок для патефона. Ещё можно разобрать названия популярных довоенных песен. Валяются россыпью открытки со словами поздравлений, тетради, конспекты, письма…
Над свалкой летают вороны, воробьи, чайки. Ходят люди, медленно ворошат палками клочья бумаг, иногда что-то вытаскивают из общей кучи.
Магазины, где принимают на комиссию старые вещи, тоже становятся паноптикумами. Рядом с обывательскими вульгарными вещами стоят изящные, дорогие изделия. Но свалка поглощает всё без остатка, смешивает с грязью, мнет, ломает.
Есть такое же ощущение свалки на стихийных толкучих рынках, что теперь появились во множестве по городу: на Сенной, на Владимирской, у станций метро…
Когда разрушена природа
И уничтожена порола,
Что остается от народа —
Усталость толщи корневой,
Где нищета и кривотолки,
Гнусавый говор барахолки,
Да запах хлорки и карболки,
Такой родной, хоть волком вой.
А. Крестинский
Играет маленький оркестрик, ветер перелистывает страницы разложенных на асфальте книг. Стаканы, чашки, химическая посуда, всё это прямо на земле, если дождь, то под дождем… Это взгляд со стороны, а они, торгующие, ещё посвящены в страшные законы толкучего рынка… Шланг для пылесоса, гвозди, молоток, вязаные платки, носки, пустые бутылки, бумажные цветы, корзины… И лица, лица — спокойные, веселые, безразличные или утратившие всё человеческое.
Это наши дни, наш город. Где-то в нём проходит невидимая черта. И вроде бы для всех начинается день, всё приходит в движение, но кто-то живёт за чертой.
В помещении сберкассы в углу тихо дремлет какой-то человек. Никто, слава Богу, не прогоняет. Но наступит час закрытия. И тогда он пойдёт на чердак, на чёрную лестницу, на вокзал. Нет в нынешнем Петербурге ночлежных домов. Глядя на нищих в переходах метро, особенно детей, понимаешь, что эта невидимая черта, разделяющая нас, где-то очень близко. И страшно, если мы привыкнем и перестанет болеть душа. Если уйдет чувство вины.
Всё нераздельно в нашем блистательном городе, где зачастую всё свалено в одну кучу — прекрасные творения рук человеческих и жульничество, обман, оскорбления. И это присутствует везде. Парадные чугунные ворота Зимнего дворца, выходящие на Дворцовую площадь, и деревянные, ничуть не менее ценные, но совершенно разбитые — во дворе Эрмитажа, куда не проникают взоры посетителей.
В Пушкинском доме рядом с бесценными экспонатами — окурки на лестницах, убогие кресла в конференц-зале. А разграбленные камины в петербургских домах, загубленные росписи, разбитые почтовые ящики… Этот перечень можно все продолжать, продолжать. Судьбы людей, вещей, зданий составляют судьбу Города.
Наш современник, философ Игорь Евлампиев, размышляя о загадке, о феномене Петербурга, пишет, что «самый последний бродяга, не имеющий своего угла, является таким же творцом Города, как и прославленный архитектор, застроивший его великолепными дворцами, — разница лишь в „материале“, в котором находит воплощение творческий порыв их жизни; Город, как и Вселенная, включает в себя и сияющие звезды, и пылевые туманности, смысл его существования в равной степени определяется и теми, и другими».
Кто передо мной?
Девочка с лицом потасканной женщины,
Или наоборот —
Женщина с глазами потасканной девочки?
— Чего уставился, ты?..
Кто передо мной со следами былой красоты —
Столица знаменитая, прославленная,
В легенду оправленная.
Или развалины, где плебс
Копошится среди своих непотребств…
А Крестинский
Вот опять окно…
Вот опять окно,
Где опять не спят.
Может — пьют вино,
Может — так сидят.
Или просто рук
Не разнимут двое.
В каждом доме, друг,
Есть окно такое…
М. Цветаева
Свет за окном, свет в окне, тепло городских окон… Всё это мы скорее чувствуем, чем задумываемся об этом. Городские окна входят в нашу жизнь, в наш быт так рано и становятся такими привычными, что трудно подумать о них как о чём-то значимом, важном. На всю жизнь с нами остаются окна нашего детства, как первые книги, как соприкосновение с миром, с городом.
Мы не выбираем себе окна. Они достаются нам по жизни, по судьбе. Кому-то высокое, старинное, с арочным завершением и медными шпингалетами, обращённое к проспекту или площади. А кому-то — небольшое окно во двор, в тихий переулок.
Можно ли сказать: петербургское окно? Наверное можно, потому что окна не существуют сами по себе. Окно есть окно, по словам Павла Флоренского, поскольку за ним простирается область света. И тогда самое окно, дающее нам свет, есть свет. А вне отношения к свету, вне своей функции, окно мертво, это просто дерево и стекло. Так и вне нашей жизни, вне города, вне дома не может быть окна. Окно незаметно становится символом детства, юности, счастья или беды.
К какому бы окну мы ни подходили в нашем городе — во дворце, институте, школе, библиотеке, или просто в квартире, что приютилась в маленьком дворовом флигеле, — это всегда будет окно петербургское, потому что за ним — петербургская улица, двор, или пространство Невы.
Александр Бенуа, вспоминая родительский дом на Никольской улице (позже — улице Глинки), писал, что в углу залы его отец — архитектор Николай Леонтьевич Бенуа — пробил в стене маленькое окошко нарочно для того, чтобы можно было любоваться видом на всю улицу и на Театральную площадь.
«Вид на Мариинский театр был закрыт рядом домов, примыкающих к нашему, зато Большой театр с его строгим колонным портиком был виден „как на ладони“. В глубокой амбразуре маленького окна всегда лежал молитвенник папы, и в те воскресенья, когда он почему-либо не мог попасть в церковь, он здесь, перед окошком, глядя на далекие купола Благовещенской церкви, прочитывал про себя обедню».