— Вам же сказали: вы последователи, — ответил организатор процедуры.
— Кто сказал? — спросили Иванин, Петрин и Сидорин.
— Да хоть бы и я. Разрешите продолжать? А то мы никогда не кончим. Я предлагаю словооборот: прощаемся с безвременно ушедшим.
— И это не надо, — нервно прервал Федор Федорович. — Можно подумать, что это содержит намек на безвременье.
— Давайте поставим такую теплую фразу: «Мы прощаемся с нашим дорогим Ильей Александровичем. Взгляните на его…»
— Не надо говорить: взгляните. — Председатель комиссии был начеку. — Зачем нам это повелительное наклонение? Мы не должны руководить такими взглядами. Может, кто-то плачет в эти моменты, кто-то закрылся платком, особенно женщины, кто-то, может, и это тоже не исключено, просто отвернулся. Мы никого не должны принуждать, в условиях раскрепощенной свободы словоизъявления не должно быть места императивному диктату.
— Хорошо, хорошо, — согласился Михаил Борисович, — пока вы говорили, я уже переделал. «Даже роковой уход…» Пардон, сделаем без рока, просто: «Даже уход не исказил его дорогие черты…»
— Вообще какой-то эпитет к слову «уход» просится, — заметил ревнитель словесности. — Не так ли, Луасарб Евгеньевич?
Луасарб Евгеньевич мгновенно отозвался:
— Такая редакция фразы: «Даже провиденциальный уход не исказил…» — и далее по тексту.
— Ах нет, нет и еще раз нет, — произнес Федор Федорович. — Вы не учитываете того, что на прощании будут не только близкие, но далекие от литературы люди и просто, наконец, любопытные. Может быть, будет плохо работать микрофон, нас вечно подводит техника. Кстати, кто будет от секции художественного воплощения технического прогресса, хорошо бы им взять шефство над техникой, раз уж они ее прославляют, проверить микрофоны. Где их представители?
— Технари, вы хотите сказать?
— Да.
— Кто на стройке в Чернозавидове, кто на других, а кто и выехал. — Так объяснил Михаил Борисович, но обещал даже и это, проверку микрофона, взять на себя. — А чем вам не нравится слово «провиденциальный»?
— Сложно и не всем понятно. Могут расслышать не так, могут понять «провинциальный уход». Надо доступнее для массы.
— И не надо раскачивать ситуацию, — сказал Владленко, исполнитель.
— Хорошо, — переделал Михаил Борисович. — «Даже этот его уход…», не очень, правда, звучит, но все лучше, чем просто уход, «даже этот его уход не исказил его дорогие черты».
— Не надо два раза местоимение «его», — заметил ревнитель словесности. — Если хотите, я объясню, почему не надо.
— Не надо, так не надо, это непринципиально, — вступил председатель. — Вопрос важнее: может быть, уход исказил его черты? От чего он, кстати, умер?
— Позволю напомнить, — деликатно вмешался Сидорин. — В одном из пунктов последней воли была воля тайны кончины.
— Ах да-да. Продолжайте, Михаил Борисович.
— Практически это почти заключение. Здесь плач микшируется, так сказать, стихает, оркестр берет несколько печальных аккордов, чем-то напоминающих сигнал «слушайте все», и начинается клятва. Она делится на теоретическую и бытовую половины. Теоретическая, вы знаете, в споре Ильи Александровича с Львом Толстым, эта половина в процедурном отношении, может быть, плохо монтируется с остальным, но здесь вновь вступает в силу последняя воля. Значит, вот… — Михаил Борисович перевернул листок и сообщил: — В процедуру включается перечисление заслуг Залесского, но здесь последнее слово не за нами. Обсуждение заслуг на следующем заседании. Бытовая часть клятвы репетируется в соседнем помещении. Я же, выполнив поручение, ложусь на очередную операцию. Но готов выслушать замечания…
— …которых и без того было предостаточно, — резко вступил в разговор Сидорин, до этого момента пребывавший будто бы в дремоте. — Предостаточно! — Сидорин встал. — Я стоя зачитаю цитату некоего Карлейля. М-да… вот: «На поприще литературы дойдут еще до того, чтобы платить писателям за то, чтобы они не писали… За всякими речами, стоящими чего-либо, лежит гораздо лучшее молчание. Молчание глубоко, как вечность, речь течет, как время. Не кажется ли это странным? Скверно веку, скверно людям, если эта старая, как свет, истина стала совершенно чуждой». Конец цитаты. Карлейль, «Этика жизни», Санкт-Петербург, тысяча девятьсот шестой год, страница семьдесят третья.
И Сидорин сел. Все знали, что он из разряда тех, кто уж раз пришел на какое угодно заседание, то должен отметиться, да так, чтоб сказали: «А Сидорин-то опять всех уел». И действительно, ревнитель словесности уязвился:
— Почему «из некоего Карлейля»? Если угодно, вот вам из некоего Некрасова, и тоже очень кстати к нашей писательской жизни, даже где-то ближе, цитирую: «Братья-писатели! в нашей судьбе что-то лежит роковое: если бы все мы, не веря себе, выбрали дело другое — не было б, точно, согласен и я, жалких писак и педантов, только бы не было также, друзья, Скоттов, Шекспиров и Дантов! Чтоб одного возвеличить, борьба тысячи слабых уносит — даром ничто не дается: судьба жертв искупительных просит». Конец цитаты. Стихотворение «В больнице».
— Ситуацию не надо раскачивать, — отрубил Владленко. — Давайте без цитат.
«Ну и что, — вяло думал Федор Федорович, — толку-то что от вашей начитанности, писали бы лучше, уж вас-то самих и под пистолетом не процитируют».
Тут уже и я, как преподаватель литературы, заимел право подумать, что вот если бы кто взялся написать о тысяче слабых, которых, по выражению Некрасова, «борьба уносит», то вряд ли смог бы: где их теперь, слабых, взять? Все они сильные, сила их в безразличии ко всему, кроме себя, кроме своей устроенности. Плохо кому — они тут же заявят, что им еще хуже. Лучше кому — а чем мы хуже, почему нам не лучше? Но это я могу с чужих слов думать, тот же Олег рассказывал в лицах, как тут бывает: обнимут и нож в спину воткнут.
— А ведь вы зря скрываетесь в больницу, — прорезался сочувствующий Михаилу Борисовичу голос Петрина. — У нас общий участковый врач, она, Оксана Далиловна, просила на вас подействовать. Говорит, что вы мнительны и на себя напускаете. Конечно, у вас столько нагрузок, потеря была бы ощутимой, я говорю: Оксана Далиловна, что ж это так, ведь у нас есть люди, с шейным остеохондрозом живут, что ж это Михаил-то Борисыч так, ведь еще совсем молодой. Она: «Да уж пусть полежит, анализы проверим».
Карандашик председателя простучал по столу, и будто по этой команде зазвонил телефон. Трубка не была снята. Небось звонили бы по вертушке, так не посмотрел бы на заседание, нет, это городской телефон, а вдруг кто из телефонной будки, на это ему наплевать — так подумал каждый второй.
— Утверждаем вчерне тезисы, так? Кой-что еще подработаем, о выступающих договоримся в рабочем порядке, но вот беспокоит меня бытовая часть клятвы. Кто бы, э-э, смог проинспектировать? (Молчание.) Наши контролеры задействованы на перевозке мебели, имущества, а также остального к последнему приюту. Кто бы из присутствующих, э-э, смог бы? (Молчание.) Идея Ивановна, вы не находите, что мы здесь как-то в своей текучке обуднились в какой-то мере, теперь, видите, даже и похороны становятся календарными, тоже превращаются в будни, а вы редко у нас бываете, свежий глаз, вы, э-э, не согласились бы, вот и товарищ с вами, ведь вы (мне) из литературного актива, та-скать, на подходе, та-скать, еще придется решать общие вопросы…
Мы с Идой вышли.
— Феде надо одно — отделаться побыстрее, — объясняла Ида, — и что бы кто бы ни сказал, ему плевать. Не он распускает язык, мы. Прикажут — подтянет. Ему кисло, конечно, на его месте: никому не угодишь. С одной стороны, не смей ослушаться, с другой — проявляй инициативу. Это как статья на строительство, возьмут ее с потолка, а потом: не израсходуешь — втык, перерасходуешь — втык, а где норма, где мера, никто не знает. Идем, Леша, идем, прослушаем бытовую клятву, раз велено.
Из комнаты слышалось монотонное чтение одного человека, а по временам вступало много голосов. Войдя, мы встали у дверей. Видимо, для экономии верхний свет был погашен, а так как день уже был короток, то в комнате стоял полусумрак. По всей вероятности, репетиция заканчивалась. Чтец говорил быстрой, но отчетливой скороговоркой: