Как ни прискорбно сознаться, но и Вадику была понятна природа стеснительности, но причина его робости исходила из тщеславия и гордости, не желающей мириться с положением нищего, незащищённого интеллигента, поэтому он боролся с ней посредством подчёркнутого презрения или чрезмерной любезности, в зависимости от выгоды и необходимости ситуации. Правда, иногда, застигнутый врасплох, он не успевал надеть одну из придуманных масок и тогда оказывался в самом глупом и ничтожном положении, за что себя корил и ненавидел, но в удовольствии пригласить симпатичную соседку на чай он всё же не смог себе отказать. В этом бурлящем городе нет ни одной души, которая относилась бы к нему с нежностью, ну хотя бы хоть с искренним вниманием, нет, за последние два месяца только в глазах Наташи мелькнула искра заинтересованности.
Наташа увидела на комоде бюст Наполеона, а на кухонном столе лежал сборник новелл под общим названием «Смерть в Венеции».
— Это, наверное, ваши вещи?
— Да, Томас Манн — мой любимый писатель. Наполеон — мой кумир.
— Не сотвори себе кумира! — неожиданно для самой себя произнесла девушка и тут же покраснела.
— Кумир определяет рост человеческой жизни. У каждого человека обязательно должен быть идеал, с которого бы он хотел брать пример!
— Может быть, моя тётя — мой кумир? — сказала Наташа и засмеялась.
Вадик попытался налить жасминовый чай, но крышка упала в чашки, и зелёная лужа растеклась по столу. Девушка, кинувшись к раковине за тряпкой, стукнулась о низкую лампу. Свет закачался, лужица чая полилась на пол, а молодые люди молчали, и их улыбки стали искренними и ненапряжёнными, а за окном валил снег, и тени деревьев гуляли по линолеумному полу со стоптанными дырами.
— Откуда вы?
— Из Питера.
— У вас там кто-нибудь остался?
— Да, полуслепая мать на пенсии и сестра — старая дева, учительница по сольфеджио.
— Извините.
— За что?
— Как Питер?
— Вы там были?
— В детстве.
— О, надо обязательно поехать! Там так красиво! — сказал Вадик и вдруг вскочил на ноги, начал ходить по кухне.
— Что с вами?
— Ничего, просто хочется говорить. Меня так давно никто не слушал. Вам не скучно?
— Нет.
Вадик остановился, вздохнул, так что из горла вырвался свист.
— Это совсем другой город!
Наташа с ожиданием посмотрела на него. Вадику показалось, что перед его глазами пролетела синяя бабочка или птица. Он вздрогнул, а потом начал говорить, и его слова стучали по полу, прыгали по столу, отражались от стен.
— После периода адаптации страны к рыночной экономике Петербург изменился.
— Москва тоже, — прошептала Наташа.
— Конечно, у нас, то есть там, начали пробиваться ростки хороших манер, стремление к образованности, но что это за ростки? Что за стремление? Это какие-то уродливые гибриды. Эти люди с их земными, обременёнными и в то же время бездумными лицами, которые позавчера фарцевали солдатскими шапками, вчера возводили финансовые пирамиды, ну а сегодня они бросились слушать Шопена и арендовать на сто лет старинные особняки! Я бежал от этих напудренных дам в дорогих нарядах, которые так участливо, но всё равно с примесью презрения смотрят на мою мать — между прочим, профессора философии. Вам не скучно?
— Нет.
— Я так давно ни с кем не говорил.
— Мне очень интересно.
— Да?
— Да.
— О чём я?
— Вы рассказывали про вашу маму.
— Ах да. Вы ничего не заметили?
— Что?
— Так, показалось. Ладно… Мама — профессор философии… А, вспомнил, что хотел сказать. Удивительно, но вы не чувствуете, что история повторяется. Она прямо-таки упрямо не желает сворачивать с проторённых путей! Мне тошно от фортепьянных вечеров, на которые приглашают мою сестру. Она должна развлекать публику виртуозными пассажами, публику, приходящую в куда более искреннее волнение от мясных кулебяк и блюд с рыбной закуской, сервируемых в соседнем зале.
Вадик обернулся на Наташу, девушка сидела на краешке стула, на её щеке трепетала синяя бабочка. Вадик махнул рукой.
— Комар.
— Они меня не кусают. Расскажите ещё.
— О чём?
— О Питере.
— …Питер — мокрый город, город покорённой воды, она манит своим дыханием, пугает, вдувает за шиворот простуду. Не люблю воду и сквозняки… Фу-ты, о чём это я? Опять забыл. Новое высшее общество тщательно украшает свои суетливые лица злых, повзрослевших детей вымученным восхищением! Это же феномен, что происходит в нашей стране! Ах, если бы вы только могли видеть то тщательно скрываемое чувство облегчения, когда руки сестры опускаются на колени, а двери в соседний холл открываются!
— Но в Москве та же глупость! — Наташа смотрела перед собой, и ей казалось, что каждое его слово превращалось в синюю каплю и падало на дно души, и расходилось кругами.
— Конечно, глупость вообще всегда одна и та же, но тут масштаб настоящий, народу больше! Это не город, а кипящий котёл, в котором никому ни до кого нет дела! Я прожил два месяца в этой дыре и ни разу ни с кем не поговорил!
— А с нами?
— Это не разговор, а бульканье в мыльном будузане. Подождите, вы меня не сбивайте. На чём я остановился?
— На кипящем котле. — Наташа улыбнулась.
— У вас хорошая память.
— Спасибо.
— Тут полно бесстыдства и пошлости, но открытой, убеждённой в своей правоте! Тут нет холодной чопорности и лицемерия Петербурга! Я хочу оказаться в безвыходном, конечном положении, из которого нет возврата в старую жизнь, — он стукнул по томику Манна, — переезд в Москву означает для меня смерть, после которой настанет новая эра моей жизни, другое рождение! Пока я не могу найти перспективную работу, но жизнь сама заботится о человеческих судьбах, только дерзай смелее и держи крепче выпавший шанс!
Примерно в это же время Марина вошла в просторный кабинет, сплошь засиженный яркими полотнами, которые поражали количеством красок, выдавленных на холст, — сразу было видно, что человек, рисующий эти картины, не нуждается в средствах. Перед ней сидел рыжий мужчина семидесяти лет, изуродовавший своими пёстрыми, вылезающими из рам детищами все престижные здания новой Москвы, к тому же он открыл три музея имени себя. Марат Георгиевич носил на голове маленькую шапку, а каждый толстый палец был подпоясан перстнем.
Он широко улыбнулся и поднялся с трона, сделанного из хрусталя. Марина тоже улыбнулась, но чуть вздрогнула.
— Как я рад тебя видеть, дорогая моя! — вскрикнул он и развёл свои короткие лапы крота. От него сильно пахло мятой и цитрусовым одеколоном.
— Я вас тоже!
Марат Георгиевич расцеловал её обе щёки.
— Тебя надо писать! — заявил он.
— Я для вас не слишком важная птица. Так что нечего и стараться!
— Для души.
Марина резко повернулась к стене.
— Новая? — указала она на картину с толстым быком, который не слишком спешил наброситься на тореадора, тоже очень толстого. Казалось, им обоим совсем не хотелось идти в бой, а мечталось о завтраке, плотном завтраке, переходящем в обед, а потом и в ужин с музыкой, вином, вливающим в желудок сытость и прикрывающим глаза. Бык стоял на месте, низко склонив голову, будто в поисках травы, тореадор тоже стоял, и его красная тряпка безвольно висела в руке. Лучше бы усадил их за стол, получилось бы современно, с жирными эклектичными тонами и борьбой за куриную ногу.
— О да! Я недавно был в Испании. В Андалузии. Что за город! Хочешь, подарю?
— Ну что вы! Не люблю испанцев. Когда с ними общаешься, кажется, что тебе под ногти загоняют иголки. Кровожадный народ. — И Марина опять отвернулась к картине. Марат Георгиевич подошёл к ней так близко, что его толстый живот упёрся ей в спину, художник развернул её и проникновенно посмотрел в глаза, оттопырив нижнюю губу, произнёс:
— Я тебе всё подарю. Хочешь квартиру?
— У меня есть.
— «Мерседес»?
— Спасибо, я боюсь водить.