Однажды произошла приятная для нас неожиданность. Двери камер распахнулись, и мы с Джоном Саймоном получили разрешение выйти в коридор, подняться по десяти каменным ступенькам и через закуток, обычно служивший местом ночевки для Бартоломью, пройти в обширный зал, который, как нам рассказывал тюремщик, служил местом торжественных дворцовых обедов в те времена, когда строение это было предназначено для гораздо более праздничных целей, чем впоследствии. В зале ждали восемь солдат, вооруженных до зубов. Они выстроились по обе стороны от нас в качестве нашего конвоя. Под высокими сводами, в потоке света, льющегося из сказочно высоких окон, под глухое эхо, раздававшееся от каждого нашего шага по каменным плитам, я вдруг испытал какое — то трагическое и торжественное чувство и, идя впереди Джона Саймона, выпрямил спину и высоко поднял голову — совсем так, как если бы за этим следили с хор бесчисленные Зрители. Распахнулись огромные двери. Ворвавшийся воздух был кристально чист, и когда мы впервые глубоко вдохнули его, у нас на мгновение даже закружилась голова. Ведь наши камеры плохо вентилировались и обладали всеми прелестями канализационного стока!
На тюремном дворе нас ждал закрытый черный фургон — этакая маленькая и мрачная штучка, какой я до того еще никогда в своей жизни не видел. Вокруг фургона разместились десятка два или больше уланов на неподвижных лошадях. Я спросил солдата, стоящего рядом со мной, в чем смысл всей этой сутолоки. Он не ответил, стараясь сохранить сосредоточенный вид. Нас впихнули в фургон в сопровождении двух солдат. В фургонной двери был маленький глазок, и мне позволили глянуть в него. Уланы выстроились в две колонны, по одной с каждой стороны фургона, и мы медленно стали подвигаться вниз по замковой горе к самому центру Тодбори.
— Сколько еще сюрпризов они преподнесут нам? — сказал Джон Саймон. — Сначала они повезли нас со светским визитом к железным баронам — до того как посадить нас под замок; потом они предоставили в наше исключительное распоряжение целую тюрьму и только забыли снабдить ее воздухом; теперь они устроили карнавальное шествие через весь 1 одбори. Но ведь выездные сессии присяжных проводятся обычно в здании самой тюрьмы. Зачем же понадобилась эта прогулка?
— А это хорошенькое зрелище для жителей Тодбори! — произнес старший из двух солдат, тонкогубый голубоглазый парень, которому, по — видимому, очень хотелось, чтобы мы почувствовали его неприязненное отношение к нам. Заговорив, он подался вперед головой и свирепо уперся тяжелым подбородком в жесткий воротник своего малинового мундира. Всем своим видом он олицетворял выразительно подчеркнутую ограниченность. Он и впрямь считал себя стоящим на стражг интересов тех учреждений, для защиты которых был нанят. Каждым дюймом нашего пути он старался отработать свое жалованье. С удовольствием всадил бы он в нас целую обойму боевых патронов, если б мы только вздумали удирать. Я улыбнулся ему на всякий случай: а вдруг он вздумает действовать, не дожидаясь нашего побега!
— Теперь уж кончено! Не удастся вам больше запуги-1 вать порядочных людей своей болтовней, протестами, митингами, собраниями. Не удастся удерживать честных рабочих вдали от места работы! Они с радостью полюбуются на то, как вы получаете свой компот!
Голос его звучал все громче, и он даже ударил по скамье, стоявшей вдоль стенки фургона, чтобы еще убедительнее подчеркнуть грозное значение своих слов.
— Эх, заткни ты свой фонтан, Рольф! — проговорил второй солдат.
— Этот парень все обмозговал! — сказал Джон Саймон.
— И взял нас на мушку! — добавил я. — Того и гляди, он — то и окажется нашим доподлинным судьей!
— Должно быть, получил от Плиммона кучу денег и запродал ему свои мозги, как лосось, попавшийся на наживку, — сказал Джон Саймон.
Солдат, по имени Рольф, вскочил, его ноздри раздулись, рот широко раскрылся.
— А не хочешь ли ты, чтоб я расшиб тебе башку?
— Отнюдь не хочу. Эта колымага — совсем неподходящее место, чтобы отправиться к праотцам. А если тебе мерещится, что при таком усердии ты скорее дослужишься до генерала, то ты жестоко заблуждаешься. Твои хозяева задумали для нас специальную программу, и они не скажут тебе спасибо, если ты испортишь им кашу, доставишь нас к дверям суда покалеченными. Да что мы, собственно, такое сделали тебе, что у тебя чуть ли не разлитие желчи сделалось? Ты что, железный барон?
Второй солдат толчком заставил Рольфа сесть на свое место, когда тот в бешенстве уставился на нас, не соображая, очевидно, что ему теперь предпринять.
— Он думает, что вы безбожники, — благодушно произнес второй солдат, как бы стараясь объяснить и оправдать этим гневную суровость своего грозно ощетинившегося приятеля.
— А если бы и так? Вот не думал, что вы, солдаты, так близко принимаете к сердцу вопросы религии. Что он, дервиш какой — нибудь, что ли?
— Большую часть своей жизни он ни в грош не ставил религию. Но в прошлом году он заболел в Индии лихорадкой, и с тех пор его точно подменили. Еще мальчишкой Рольф работал у священника, который, как он рассказывает, был добрым человеком и один только хорошо относился к нему. Вот почему Рольф частенько выходит из себя, когда встречает людей, которые, как вы, ребята, пренебрежительно относятся к служителям церкви.
— Мы так относимся не ко всем служителям церкви, — сказал Джон Саймон. — За добрых мы так же стоим горой, как и Рольф.
Наклонившись вперед, он слегка прикоснулся к колену Рольфа.
— Не принимай это так близко к сердцу, дружище. Очень жаль, что при виде нас тебе делается не по себе и ты становишься варваром. Лихорадка — препротивная штука, но не лучше ее и мир, в котором доброта такое редкое явление, что даже самая малейшая ласка может на всю жизнь, до самого смертного часа, звучать для человека, как нескончаемая песнь. Никогда у меня и в помыслах не было как — нибудь обидеть тебя. Ты вовсе не так глуп и жесток, как это кажется. Мы же не такие злые и беспокойные, как ты думаешь. Мы слишком мало знаем друг друга, чтобы хотеть впиться друг в друга зубами. Люди отравили твой мозг каким — то особым ядом, Рольф, но ты не давай околпачить себя, парень, не давай околпачить!
Голос Джона Саймона сделался легким и убедительным, и гнев более чем на половину исчез с лица солдата Рольфа. Он сидел совершенно неподвижно, с застывшим лицом, на котором, однако, смутно проступали признаки растерянности и уныния. Я понял, что другой соладат, гораздо более мягкий и одаренный воображением человек, имеет немалое влияние на Рольфа.
Тем временем фургон уже двигался по улицам, замощенным булыжником, и вокруг нас начали раздаваться возгласы — не все одинаковые, а некоторые даже в повышенном тоне. Я выглянул наружу. Мы ехали по одной из торговых улиц Тодбори. Кучки народа возникали почти у каждой двери. Я увидел девиц, машущих уланам, и людей постарше — те хмурились, что — то бормотали и грозили кулаками нашему фургону. И только немногие из присутствующих — а глаза мои даже через густую решетку мгновенно выделили их из общей среды — стояли молча, и па их лицах можно было прочесть самые различные выражения: от тупого безразличия до тревоги и сочувственного страха. Их вид оказал на меня угнетающее действие, и я рад был усесться на свое место.
Фургон опять пошел в гору. Мы поднимались на замковый холм по иной дороге, чем спускались. Фургон остановился на узкой тропке, которая вилась вокруг подножия замка. Выглянув, второй солдат сообщил, что, по — видимому, к суду присяжных направляется какая — то процессия. Одновременно с ним и я стал посматривать в глазок. Я увидел вереницу людей, преодолевающих подъем. Многие были нарядно одеты, как в дни больших праздников. В толпе можно было распознать присяжных, церковников, чиновников — законоведов, просто горожан, их слуг и прислужников.
— Вот так прием! — сказал я. — Прямо по первому разряду. Никогда раньше жизнь моя не погружалась в пену такой красочной сутолоки. Эти молодчики по — праздничному вырядились перед убийством. Но почему и им не дают такой же кареты, как наша, только, разумеется, более веселой окраски и с большим количеством окон? Можно подумать, что некоторые из этих старцев в малиновых мантиях прямо готовы рассыпаться. Холм этот крутоват, а каждая мантия весит, верно, не меньше, чем облаченный в нее человек.