Кэтрин украдкой бросила взгляд в сторону комнаты, которая служила спальней для миссис Брайер. Дверь в нее все еще оставалась открыта. В полной тишине кухни мы слышали дыхание старушки.
— Да! — ответила Кэтрин. — Только подайте знак, и я буду готова.
12
На следующий день с наступлением сумерек я сидел на Южной горе в ожидании Джона Саймона и его армии бунтарей. Они должны были прийти из разных долин, расходившихся в стороны по радиусу, как спицы в колесе, и видных мне километров на тридцать. Я чувствовал себя более спокойным и уверенным, более терпимым к волнениям, которые развертывались на моих глазах, и меня уже не так раздражало вторжение посторонних в прохладные маленькие тайнички моего обычного одиночества и привычной беззаботности.
Мне помогло в этом то, что случилось со мной в Мунли на протяжении минувшего дня. Я был причтен к сонму отверженных. Глаза всех, кто стоял на стороне Пенбори, оглядывали меня недружелюбно. По беглым взглядам начальствующих лиц я понял, что Лимюэл уже донес на меня и причислил к тем, кто представляет собой угрозу общественному спокойствию, может быть пока еще недостаточно определенную и активную, но все же подозрительную для друзей порядка. Придя в пенборовский особняк, я застал там главные ворота забаррикадированными и взятыми под охрану. Я попросил вызвать Джабеца. После долгих проволочек он наконец вышел ко мне и сообщил, что по требованию мистера Радклиффа меня приказано рассматривать как человека враждебного лагеря и не впускать в дом. Сам же Пенбори, рассказывал Джабец, мечется по комнатам, стонет и жалуется, что дела приняли такой ужасный оборот. Он пытался заступиться за меня, уверял, что от меня — де абсолютно ника кого вреда и что во всем Мунли я — то как раз один из самых здравомыслящих и порядочных людей. Но мисс Элен поддержала Радклиффа. И Джабецу было приказано передать мне, что я могу оставаться верен Джону Саймону и сполна получить порцию того лекарства, которое закатят паразитам — повстанцам.
Неприятно пораженный, я вышел на главную улицу как раз вовремя, чтобы увидеть группу рабочих, несущих тело Ленни Фостера. Оказывается, что именно Ленни, которому Джон Саймон приказал отвлечь внимание солдат, был убит патрулем в предыдущую ночь. Солдаты заявили, будто малыш отказался остановиться, когда они окликнули его, и вот теперь Ленни несли домой, к родителям, с половиной отстреленного черепа. Несколько сот возмущенных людей собрались около лавки Лимюэла с демонстрацией протеста. Сюда же прискакал Плиммон во главе отряда иоменов, а пехотинцы окружили демонстрантов. Плиммон объявил, что дает им пять минут на то, чтобы разойтись по домам и ликвидировать беспорядки, в противном случае он пустит в ход оружие. Последнюю фразу он произнес громовым голосом. Лорд явно находился в состоянии самой крайней степени раздражения. У него был вид человека, сильно разочарованного, когда толпа безмолвно рассеялась. Шарканье людских ног, позвякивание конской сбруи, отчаянный визг сестры Ленни Фостера — все эти звуки отчетливо доносились до меня. На ступеньках лавки Лимюэла расположился патруль из шести солдат. Увидев самого Лимюэла, я помахал ему рукой, но он поспешно нырнул в лавку. Как мне показалось, рабочие группками по двое — трое незаметно направлялись к окраине поселка. Запасшись кое — каким продовольствием, я тоже отправился на Южную гору, чтобы ждать там развития событий.
Время тянулось страшно медленно. Я посасывал какую — то вырванную из земли травинку на длинном стройном стебле, стараясь заглушить потребность в настоящей снеди. Меня очень занимал вопрос о том, почему Лимюэл упорно избегает встречи и разговора со мной. Сам же, думая о Лимюэле, я не испытывал ни страха, ни даже сколько — нибудь определенной тревоги. Меня, пожалуй, томило только какое — то смутное общее недовольство людьми и природой, которые довели Лимюэла до того, что он так низко пал под бременем злобы… По словам
Джона Саймона, ожидалось, что группы бунтовщиков начнут стекаться в окрестности Мунли с наступлением сумерек. Выпрямившись во весь рост, я стал озираться вокруг, но в гаснущем свете вечера не заметил никакого движения. На некоторое время меня даже обуял страх: а не стряслось ли уж что — нибудь такое, отчего все планы Джона Саймона пошли прахом?
Меня охватил озноб. В обступившей нас темноте как будто не намечалось никаких признаков оживления.
5\ спустился на несколько шагов вниз. Уж лучше бы мне, думал я, сидеть с Эйбелем в «Листьях после дождя» и в перерывах между внезапными раскатами солдатских песен и профессиональным бормотаньем Флосс Бэннет подогревать наш оптимизм элем и рассуждать о правах человека в золотом веке! А между одной и другой круж-. кой эля представлять себе улыбку, которая заиграет на лицах Элен Пенбори и Плиммона, когда люди, обманутые и отхлестанные, потихоньку начнут заползать назад в свои домишки и трущобы. А потом выйти бы на прохладный двор таверны, стукнуть кулаком по холодной, как лед, скале и проклясть злой рок, обрекший Джона Саймона с его живительными страстями йа прозябание в невежественном и недозрелом веке. В веке, когда ему не дано нащупать нерв деятельности, которая обеспечила бы ему мирное гармоническое сосуществование со всеми окружающими его людьми и вещами…
И вот внизу подо мною пять мощных огненных рукавов внезапно прорвали темную ризу ночи. Колонны повстанцев двигались с юга. В их рядах многие несли факелы. Все они направлялись к подножию холма, на котором я стоял. Зачарованный, любовался я широкими потоками огня. Они все приближались, становились ярче. Что ж, значит, прав был Джон Саймон? Значит, в сердцах и умах этих простых людей, собравшихся сюда с мирных нив, чтобы здесь, среди этих холмов, потрудиться в новой для них области, уже и впрямь есть какая — то зрелость, которой я не разглядел, какое — то содержание, которого я не учуял? И вот даже я с моим маленьким мирком, самонадеянным и ограниченным, начинаю расцветать! Правда, пока еще очень медленно, настороженно и даже с неприязнью к новым побегам, которые в своем развитии неизбежно несут в себе зародыши более сердечного, более разумного и дерзновенного понимания действительности…
Как только первая волна факелоносцев коснулась подножия Южной горы и начала свой медленный организованный подъем, я стал восторженно, как сумасшедший, кричать и орать, будто все самое прекрасное в человеке, все достойное любви и воодушевленное любовью сосредоточилось в этом впервые явившемся мне символе.
«Спокойное голосование поднятием рук — против тех, кто сознательно избрал плохой и ложный путь» — вспомнились мне слова Джона Саймона. И еще: «Присмотрись к массе, к лицам людей, чьим терпением долго злоупотребляли, и ты прочтешь на них упрек и понимание, что им принадлежит право жизни и смерти над врагами, обрекшими их на жестокие бедствия. И тем не менее они стремятся только к одному: к жизни для себя и для других».
В течение двух часов люди и факелы мерцающими волнами вливались на плато. Окружные руководители — громкоголосые предусмотрительные люди — хорошо спланировали движение потока, и человеческие массы поступали на место без задержки и в полном порядке. Я бросил взгляд на долину. Поселок Мунли тонул во мраке. Резиденция Пенбори искрилась морем огней — праздничных, симметричных, ликующих.
Мне так и не удалось повидать Джона Саймона, но в толпе я вскоре различил Уилфи Баньона. Подвижной, мрачный и гибкий, как сам дьявол, он быстро перебегал от одной группы к другой. Я подошел к нему.
— Были у вас какие — нибудь неприятности в пути?
— Почти что нет. У нас не хватает нескольких тысяч человек. Многие из жителей южных долин в самый последний момент пошли на попятный и отказались выступить. Они заявили, что не пойдут против горнозаводчиков без всяких средств самозащиты. Это удар для Джона Саймона, который был уверен, что ему удалось уговорить всех.
— И еще что — нибудь?
— Нет. Солдаты вели себя тихо, как мыши.