— Это обязательно?
— Даже очень. Я знаю Никодима Петровича. Давайте вместе. Только скорей. Вот вам бумага, начинайте…
— …и обещаю, что буду хорошо учиться, диктует она.
— Ну зачем? Я же не школьник!
— Пишите, пишите, голубчик. Вам это ничего не стоит.
Заявление-просьба написано.
— Приходите в среду. Обязательно с утра. Думаю, всё будет хорошо…
Тридцать второй трамвай везёт меня на Охту. Стою в заднем тамбуре. В одной руке зимнее пальто, в другой чемодан. Кондукторша сказала, ехать мне долго. Когда писал заявление-прошение вместе с секретаршей, я внутренне усмехался. Теперь не до усмешки. «И обещаю, что буду хорошо учиться, аккуратно посещать лекции».
— У-у-у, — простонал я, прижимаясь лицом к стеклу окна. Так мог написать школяр, бездельник, разгильдяй. Прочитают замдиректора, директор. Прочтут в деканате… Слева от меня — седенькая старушка бросает тревожные взгляды. Пошли они к чертям со своим институтом. Уеду опять в Тихвин. Нет, в Магадан. Я стараюсь заглушить стыд. Но знаю, что никуда не поеду. Стараюсь думать о чем-нибудь другом.
За окном тянется дощатый забор, перед ним — канава с ржавой водой. За забором какие-то одноэтажные строения. По другую сторону трамвайного пути то ли парк, то ли лес. Отдельно стоящие домики.
— Гражданин с чемоданом, ваша остановка! — это мне кричит кондукторша.
Нахожу нужную улицу: двухэтажные старые дома, кирпичные и деревянные. Сараи, сарайчики. Огороды. Голубятня на четырёх столбиках; мальчишка свистит и машет пугалом. Длинный коридор на втором этаже облупленного дома. По обе стороны коридора — двери. Стучусь в дверь с номером двадцать два. Открывает высокая женщина в жёлтом халате. Волосы у неё короткие, бросается в глаза, что они редкие. Серые глаза спокойно смотрят на меня.
— Я от Гриши Бубнова. У меня вот письмо к вам.
— Заходите.
Высокая постель с тремя подушками. На комоде слоны, сова. Множество фотографий на стене правей комода. За кисейной занавеской дверь в другую комнату.
— Садитесь, — говорит Шура, прочитав Гришино послание. — Чего ж это его угораздило в Тихвин? Вот шалопут. Я говорила, добром он не кончит. Как он там?
— Жив, здоров. Работает.
— Знаем, как он работает. Баб небось охмуряет. Располагайтесь. Что-нибудь придумаем.
Она уходит в другую комнату, возвращается с чайником. Накрывает на стол.
— Вам подвезло: я дома сегодня. Отгул взяла. Вам надолго угол нужен?
— Пока не устроюсь в общежитии. До сентября, пожалуй.
Она посмотрела на ходики.
— Вечером решим, где и как. Сейчас тепло — жильё для такого молодца не проблема.
Ни пить, ни есть мне не хочется, но прихлёбываю чай. Она и себе наливает. Задумчиво прищуривает глаза, глядя в стену.
— Хороший он мужик, — говорит она, — но хамоват. Мужлан. Думает, как он мужик, так и расстилайся перед ним, ноги ему мой! У меня почище были — инженеры, и я видела обхождение. Вон крайний слева, — указала она на фотографию, — никогда грубого слова не слышала от него. Всегда цветы носил. А дружок твой — скобарь. Нахалюга. Думает, если мужик, дак тут и ходи вокруг него. Тьфу!
Я не пойму, зачем она это говорит. Не знаю, что сказать. Но молчать неудобно.
— Он хороший мужик, — говорю я.
— Ах, не защищай ты его. Я сама знаю, какой он. Но мужлан есть мужлан. И этого никуда не денешь от него. — Она присмотрелась ко мне. — Спать хочешь?
— Да, вроде. Я не спал ночь. Ехал.
Она прошла в другую комнату. Появилась уже в платье и в босоножках.
— Ложись там на раскладушке. Я постелила. А мне надо по делам. Вечером утрясём вопрос. Тебе ничего не надо?
Я не понял.
— Вы о чём?
— Ты куришь? — спросила она.
Я кивнул.
— Есть курево?
Я достал «Беломор», думая, что она хочет закурить.
— Ну, отдыхай тогда. Я вернусь к вечеру. На плите там щи и картошка. Пообедаешь, Захочешь пойти куда, ключ вон на гвоздике висит.
Оставшись один, я посмотрел в окно. Заглянул в другую комнату. Газовая плита, стол, полка с посудой. Раскладушка. Как всё просто и хорошо получилось. Снимаю пиджак, закуриваю. Просто и славно. А я, дурак, хотел клянчить место в общежитии. Раздеваюсь.
Вечером сидим за столом: я, Шура и мужик лет под пятьдесят, маленький, коренастый. Голос у него скрипучий, будто в горле его всё заржавело. Держится хозяином: сам наливает в рюмки, с хозяйкой разговаривает больше жестами, взглядами. Исподтишка выведывает, кто я такой. Он приехал раньше меня в Питер, потому будет спать здесь, а я во дворе, в сарайчике.
— Отлично, — говорю я.
Сарайчик весь в щелях. Старинный диван, пол дощатый. Пыли нет. Дни и ночи стоят тёплые.
Шура работает в столовой какого-то военного училища. Дома она обеды не готовит, приносит еду в судках. Как-то утром она угостила меня обедом, он до того оказался вкусным, что вечером в столовой я не съел рыбу с картошкой. Выпил только компот и ушёл. И первого, и второго она приносит больше, чем ей нужно. К ней бегают поесть соседские ребятишки.
— Кушайте, кушайте, солдатики вы мои, — приговаривает Шура, накладывая в тарелки.
Если б не эти солдатики, я б напросился столоваться у неё. Соседи Шуры, в основном пожилые женщины, работают на овощных базах, в магазинах. По вечерам в их квартирах двери нараспашку, я толком не понял, кто к какой семье принадлежит. И они в ссорах участвуют все разом.
Когда я в первый раз услышал крики, доносившиеся из коридора, думал, там идёт побоище. Прибежал из сарайчика, стал в дверях. Ссорились молодая женщина Люба — крепкая, с сильными ногами и серо-зелёными красивыми глазами — и девчонка лет пятнадцати, Катя.
— Ещё посмотрим, какой ты будешь! — говорила Люба. — Школьница, в школу ходит!
— Да, хожу. А уж такой, как ты, не буду, — спокойно ответила Катя.
Соседи толпились в коридоре, громко обсуждали, кто прав, кто виноват.
— Посмотрим, посмотрим, — говорила Люба, — цыплят по осени считают, милая моя. Заимеешь вот такого, — кивнула она на своего пятилетнего сынишку Ваську, — тогда другую песенку запоёшь. А то книжечки в её портфельчике кто-то пачкает! — Люба откинула назад голову, растопырила пальцы, прошлась с гордым видом, должно быть копируя Катю. Засмеялась и скрылась в комнате.
Соседи тоже разошлись, уже весело переговариваясь.
По вечерам, когда щели моего сарайчика освещались, Люба приходила ко мне поболтать. Усаживалась либо на колесо от грузовика у стены, либо на диван. Качая ногами, пересказывала содержание недавно увиденного фильма, по нескольку раз повторяя особенно острые моменты. Вдруг умолкала, прислушивалась.
— Потуши лампу, — таинственно шептала она, оглядывая стены, — а то в щели нас видно, а мы никого не видим.
Я задувал огонь. Она устраивалась поудобней, и теперь таинственней и завораживающе звучал её полушёпот.
Однажды, вернувшись рано из города, я зашёл зачем-то к Шуре. Люба сидела возле открытого окна. Васька её стоял рядом, рассматривал какую-то коробочку.
— Вон, вон пошагал Игушкин! — указала она на пожилого милиционера, пересекавшего улицу. — Ишь, подался куда-то. Васька, видишь его?
— Вижу, — ответил мальчик.
— Ты будешь его ненавидеть?
— Буду, — кивнул мальчик.
— Зачем ты так делаешь? — удивился я.
— Да он, этот Игушкин, родного отца штрафует, когда тот дорогу возле аптеки переходит! — Она зло засмеялась, посадила мальчика на колени. — А Васька вырастет, мстить будет Игушкину? Правда? Васька бандитом будет?
Мальчик кивал. Я не знал, что сказать. Пришла Шура, я тут же передал ей услышанное. Улыбаясь, Люба слушала меня.
— Ах, что с ней поделаешь! — отмахнулась Шура. — Я ей сто раз говорила, чтоб держала язык за зубами при Ваське. Да и она всё понимает, да выкобенивается. Вот теперь перед тобой выкобенивается. Её парня упекли за хулиганство: избили мужика на Ржевке, вот она, дура, и злится. А чего злишься, Любка? Ты не об том обормоте думай, а об сыне. Тот балбес вымахал на шее матери и отца до потолка, нигде не работал. А на тебя, дуру, управы нет. А ты бы, — это она мне, — вместо разговора мальчишку за дверь выставил и её ремнём отходил бы. Вот придёт к тебе сегодня в сарай, а ты заставь её пятый угол искать. Глядишь, и поумнеет.