Литмир - Электронная Библиотека

На работе у меня всё нормально. Я не могу сказать: плохо, хороню или отлично. Нормально — и всё тут. Потому что я не рабочий. Первое время пытался считать себя таковым, но оглядевшись, сказал себе: нет, ты, братец, не рабочий. Как Болконцев когда-то назвал мою работу не-работой, так и я, оформленный в бумагах конторы рабочим, не могу назвать себя рабочим человеком. Я — заработник. Потому что работаю здесь временно. И все в моей бригаде не рабочие. Я уж не говорю о ветеринарах, которые, совершенно никого не стесняясь, только и рассуждают о том, как они приедут в родные места. Нанесут визиты своим прежним знакомым, приятелям. Разведают, как и что там: кто какую и где занимает должность. Некий Шашков обязательно устроит Крылова, а дружок его говорит, будто некий Лопатин Ростислав Федотыч примет его с радостью на работу. Оба прикидывают: надо будет поработать несколько месяцев у этих людей. Получат характеристики, переведутся в другое место. Обсуждают варианты, как лучше скрыть свои судимости и так далее. И всё это шутя, со смехом.

В городе уже подсохло, по вечерам публика гуляет без пальто и плащей. И когда я вижу, как эти два типа, вырядившись в костюмчики, стройные, изящные, красивые и сильные (у них великолепные мускулы), прогуливаются лёгким шагом у городского сада или весело болтают с девушками, признаюсь, мне становится не по себе. На работе они в грязной робе, в тяжёлых сапогах, и у меня не возникает желания наблюдать за ними. Но в городе взгляд мой непроизвольно тянется к ним. Идут навстречу — я разглядываю их, пройдут — меня тянет оглянуться.

Видимо, Крылова насторожило то, что я присматриваюсь к ним.

— Слушай, студент, ты откуда родом? — спрашивает он меня во время перекура.

Отвечаю ему и спрашиваю:

— А что такое?

Красивые глаза его, не мигая, изучают моё лицо.

— Мне кажется, мы где-то встречались, говорит он с усмешкой.

— Можешь быть уверен, что нет, — сказал я.

— А почему ты наблюдаешь за нами?

— Вот это новость, — сказал я, — ещё будут вопросы?

— Пока нет. — И он повернулся.

«Пока нет», — он сказал. Закруглять разговор загадочными фразами — дешёвый приём. В ребячестве, помню, сплошь и рядом пользовались подобным.

Рассудительный бригадир Лобов мне понятен: потерял несколько лет жизни, теперь вернулся в неё более зрелым. Может, до этого и жизни-го не видел, нигде не бывал. Жил в какой-нибудь Ивановке или Шиповке. Оказавшись на свободе, присматривается, прислушивается — изучает. Ещё, мне думается, отсидел он по заслугам. Ни малейшего озлобления к окружающим в нём не замечаю. Он тоже не рабочий.

Метрах в тридцати от нас работает пильщик Иван Захарыч. Вот он — рабочий. На лесовозах привозят брёвна длиннейшими хлыстами — деревья целиком с макушками. Только ветки обрублены. Работа у Захарыча простая — распилить. Но он знает, какое бревно пустить на теле-графник, какое на катушку, на подтоварник, на дрова. На маркировку почти не обращает внимания. Сам осматривает каждое бревно, выстукивает. Часто спорит со своим мастером.

— Что вы мне всё маркировкой тычете? — доносится его звонкий голос. — Как же его на телеграфник пустишь, когда он у середины вот тут гнилой? Ты не гляди на один комель, ты постучи здеся. От комля можно на шпалу отрезать, а остальное только лишь на дрова пойдёт!

И шумит, покуда не докажет свою правоту.

Живёт он в домике рядом с перевалочной. Старший сын Захарыча работает здесь же механиком, младший — в тарном цехе плотником. Он очень высокий, и когда сыновья и отец идут обедать, издали можно подумать, что младший сын — глава семьи. Они — рабочие.

И Захарыч рабочий, и Бойцов, и совершенно незнакомый мне коренастый мужик, работающий кем-то на железной дороге. Каждое утро он встречается мне на Советской улице: в чёрной от мазута спецовке, с потёртой сумкой, в которой, мне кажется, лежит инструмент, не спеша, твёрдой, уверенной поступью направляется он к вокзалу. Мне почему-то думается, что дома у него есть школьница-дочь, милая и красивая… И сын. Он младше дочери. И она, когда родителей нет дома, управляется с мальчишкой, подражая матери.

Из дому я получил письма: сначала от мамы, потом от отца. Мамино письмо проникнуто печалью, слезами и надеждой, что всё у меня будет благополучно. И покорностью судьбе. Отец побранил меня за то, что я не сообщил ничего о своей болезни. Надо было написать сразу. И если я видел, что ленинградские врачи не умеют лечить, покуда я держался ещё на ногах, надо было срочно ехать домой. В Петровске доктор Дворецкий ещё старого закала. Он, правда, уже на пенсии, но люди приглашают его к своим больным, и Дворецкий охотно приходит на помощь. Он бы в неделю поставил меня на ноги. Директор кирпичного завода Калмыков ездил в Курск, простудил лёгкие. Его лечили и в Курске, и в Харькове. Но напрасно, только поистратился, потому что попадал в руки к молодым нынешним врачам, которые теперь больше в кино и в театры бегают, нежели делом занимаются. А вернулся Калмыков в Петровск, и Дворецкий вылечил его за две недели. Вот как. Для этого Дворецкого до сих пор целый взвод старух и девушек из пригорода собирает в степи за кирпичным заводом разные травы. Доктор Дворецкий писал даже в Москву о своих способах лечения, но и в Москве, должно быть, так заучились, что у них ум за разум зашёл и простых вещей не могут понять. «И где же это ты там в Ленинграде мог так сильно простудиться? По радио о морозах у вас и речи нет. Против сырости у тебя одежда вполне достаточная. Нараспашку небось бегаете? Вот и добегались. Но раз уж так получилось, что ж, сын, прошлого не воротишь и локти кусать не к чему. Держись. Если человек трудится, он нигде не пропадёт. У тебя здоровье крепкое. Мои пищевод и желудок страдают не от природной болезни, а от заражения после тифа в двадцатом году, когда у меня часть кишок вырезали. Так что в роду у нас все здоровые. Но, говорю, не кичись здоровьем и нараспашку не мотайся. А если всё-таки простуда схватит, не медли и приезжай сразу домой…»

Они поверили моей выдумке, и я доволен.

Снег уже и в лесу сошёл. Перед началом работы в конторке много толкуют о рыбалке, об охоте на тетеревов.

С Казначейской, одиннадцать никакого сообщения нет. Я написал Пряхину; Федя ответил, что ежедневно смотрит почту, на моё имя ничего не приходило. Я жду повестки, но, признаться, спокойно жду: то ли уверен, что она будет, то ли мне становится безразлично, получу её или нет.

Послал я длиннейшее послание Болконцеву. Когда-то, разговаривая с Николаем, старался обдумывать каждое слово, чтоб не показаться смешным в своих рассуждениях. Помню, в Ленинграде писал ему с тайной мыслью, чтоб он позвал меня к себе. В сущности, я ловчил, и теперь я сам ощущаю неискренность того письма, представляю, как читал его Николай. Гадко. Надо всегда писать, если есть что сказать тебе; если ты хочешь высказаться, то и высказывайся. Не бойся в искренности показаться грубым. Если просишь чего-то, так и проси, стонешь от боли — стони, бьёшься лбом об стену, не зная, как быть в таком-то случае, — бейся. Но не хитри и не виляй хвостом, думая, что ты умён и исподволь добьёшься своего. Хитрят и ловчат не от ума, а от незнания и неумения. И если в разговоре другой человек не уловит твою хитрость, просто не успеет схватить её, то на бумаге ты весь как на ладони.

Родителям я, конечно, буду писать, настроившись на свою цензурную волну. Но тут уж никуда не денешься: пишу не для себя — для них. Чтоб были спокойны.

Отсюда я написал Болконцеву простой рассказ о своей новой жизни. Не старался умничать. Подмывало написать что-то о нашей дружбе. Но ведь когда мы с ним были вместе, о дружбе нашей не говорили. Какое-то чувство подсказало мне: не надо и в письме об этом говорить. Сам факт, что пишешь и что ты искренен, скажет больше о твоих чувствах, нежели твои слова.

В очередное воскресенье ухожу в лес с ружьём.

— Мешок возьми с собой, — острит молодая хозяйка, — а то как же ты глухарей донесёшь!

48
{"b":"233888","o":1}