В ответ на письмо, в котором я поведал весело о женитьбе Зондина, отец прислал гневные строчки: «…А теперь скажи мне, сыночек, что это творится у вас там в ленинградском институте? Ты расписал на двух листах про студента Зондина, который живёт бок о бок с тобой, но куда у вас начальство смотрит? Вы зачем собрались там? С ума сходить и беситься? Вы имеете понятие, что есть такое ребёнок, который появится на свет белый и которого надо растить не абы как, а в семейном спокойствии? Да когда до революции ещё у неграмотного крестьянина рождался ребёнок (мальчик) — это являлась живая душа, на неё общество прирезало земли. А потом он вырастал и, женившись, приводил в дом жену, и они жили и работали, зная своё дело. А какое же вы дело знаете, что женитесь и детей сотворяете? Или у этого Зондина родители тысячные оклады получают со стороны? Дак почему ты, мой сын, живёшь с таким в одной комнате? И ласково об нём пишешь? Твоя сестра девушка, она старше тебя, но о замужестве не помышляет. Я был недавно в Курске, заходил к ней в общежитие медицинского института. Все подруги у неё скромные и приличные, только об учёбе и говорят, а вы не туда смотрите! Хоть прямо садись и пиши письмо вашему начальству, чтоб следили за вами и вожжи не отпускали…»
Мне смешно и грустно, когда читаю его письма. Я люблю отца. Он постоянно в работе. Как муравей. Мне не хочется его расстраивать. И когда сажусь писать домой, наступают мучительные минуты: надо сообщать не то, что меня волнует сейчас, не то, что происходит вокруг меня, а нечто такое, что его не рассердит. Я долго настраиваю себя на какую-то цензурную волну, часто сбиваюсь с неё. То и дело откладываю письмо на потом. И в конце концов получается оно сухим и скучным. Поскорей опускаю его в ящик, и гора сваливается с плеч. Но человек ко всему привыкает. Привык и я писать такие письма; родители тоже привыкли к сочинениям такого рода. И если когда в моём послании мелькнёт хоть проблеск подлинной жизни, они пугаются: уж не случилась ли со мной какая беда?
Вернулся из дому Пряхин. У нас в комнате стихийно сообразилась пирушка. Собралось человек десять. В застольном шуме никто не заметил, когда он вошёл. Только вдруг раздалось рычание, и мы увидели Федю: в пальто, в шляпе, с рюкзаком на спине, он сидит на койке Беса, ругаясь, расшнуровывает туфли. Потом забегал по комнате, сильно ударяя ступнями по полу.
— Добрался наконец, добрался! Чуть не замёрз совсем!
Побегав, удостоверившись, что пальцы на ногах не поморозились, просит чаю:
— Нет, нет, ребята, чаю хочу: у меня там вся деревня — родня. Чуть было не подох от угощений. Чаю дайте ради Христа. А сами ешьте — в рюкзаке рыба.
И, сердито вращая глазками, Федя рассказывает о поездке. На родине его встретил мороз градусов в тридцать. Дороги занесены снегом. И к его деревне можно добраться только на санях по льду реки. Наконец он дома, в родной избе. И видит, что мать совершенно здорова, она и не болела, а вызвала его потому, что Агафья нагадала ей, будто Федюшка сбился в городе с пути и находится в казённом доме. Мать и послала телеграмму. Сильно продрогший Федя рассвирепел. Агафья живёт в другом конце деревни. Он хватает шляпу и мчится. У бедняжки Агафьи осталось представление, что Федюшка Пряхиных — длинный и нескладный подросток. А тут врывается в избушку верзила в белом кашне, шляпе, хватает обеими руками стол, трясёт его и кричит, что он сейчас разворотит избу, брёвна расшвыряет к чёртовой матери.
— Где ты, Агафья? — ревёт могучий голос. — Иди сюда!
Та спряталась за печью ни жива ни мертва.
— Иди сюда, Агафья!
Она решилась выглянуть и не поняла со страху, кто это бушует — представительный такой. Бочком, бочком достигла залавка. Поставила на стол бутылку, тарелку с грибами. Замерла у стены…
От хохота у меня ломит в затылке. Федя делает затяжной глоток.
— Ну и что? Дальше что? — кричу я.
— А что дальше. Ничего дальше. Запретил я ей гадать, но потом смилостивился: позволил гадать с условием, чтоб нагадывала людям только хорошее.
— Да узнала она тебя?
— Нет. А я и не назвался. Пусть думает, что начальство побывало у неё…
Начался новый семестр. Вернулся наш Бес, вернулась Величко. Опять проверяет, чисто ли в комнатах первого этажа, но к нам не заглядывает. В табеле, висящем на стене у проходной, ставит нашей комнате «четвёрки», перемежая их «тройками».
— Танечка, ты почему не бываешь у нас?
— Я бываю. Но тебя никогда не застаю. — Так отвечает каждому из нас.
Зондина вижу только в институте. Он стал степенней, волосы не расчёсаны, а всегда уложены. Должно быть, Калашникова сама каждое утро делает ему укладку. Во время перерывов он прохаживается с одним только Яковлевым. Через Яковлева стало известно, что Калашникова возила мужа показать родителям. Своим родителям о женитьбе он не сообщил и не хочет пока сообщать. На меня и Болконцева за что-то дуется. Терпеть не могу, когда человек, которому я не сделал ничего худого, сердится на меня. И не говорит о причине. Останавливаю Зондина в коридоре института.
— Сашка, в чём дело?
Он растерянно моргает, суёт руки в карманы.
— Ты про что?
Я привлекаю его рукой к окну.
— Слушай, Сашка, ты дуешься на меня, на Болконцева. Скажи прямо, за что?
— Кто вам сказал? Вы что, что вы? Я ничего не имею против вас!..
Второй семестр пролетает незаметней первого. В город почти не ездим — нет времени. В первом семестре мы считали себя студентами, теперь чувствуем себя таковыми. На старшекурсников уже не смотрим «снизу вверх». Появилось много знакомых. Лекции, практические занятия, переходы из аудитории в аудиторию, вылазки в буфет и столовую, — а там уж три, четыре часа дня.
Мы с Николаем увлеклись боксом. Даже вступили в общество «Спартак».
Несколько тренировок только разминаемся, колотим груши. На ринг тренер нас не пускает. Занимается пареньками, которые должны выступать на каких-то соревнованиях. И я не догадываюсь, какую штуку он готовит мне и Николаю.
— Картавин, на ринг! — наконец слышу я команду.
Противник мой — нескладный юноша с острыми локтями и хрящеватым, нагло торчащим носом. Мне кажется, я быстро разделаюсь с ним.
— Бой!
Юноша запрыгал вокруг меня.
— Двигайтесь, двигайтесь! Картавин, двигайся! — командует тренер. — Бой, бой!
Мне хочется сразу нанести оглушительный удар противнику. Никак не удаётся. Он же то и дело ударяет меня. Вначале удары его слабы. Но вот уж в голове стало шуметь, один глаз мой слезится.
Злоба растёт во мне против хрященосого. Но достать его не удаётся. Уже пот заливает глаза, в висках стучит. Несколько раз подряд бросаюсь на противника. Удары мои не достигают цели. Заныло правое плечо — я растянул мышцу. Дыхание сбилось, воздуха не хватает. Кажется, мы дерёмся больше часа.
— Бой, бой! — звучит команда, а я уж и не стараюсь попасть в лицо противника, только защищаюсь. Избитый, с распухшим глазом, пролезаю я наконец под канатами. Опускаюсь на скамейку. Николай держится за живот. Я ещё никогда не видел, чтоб он так смеялся.
— Ха-ха-ха! Ну и видик у тебя был! Ха-ха-ха! — закатывается он.
— Картавин — душ. Болконцев — на ринг!
Этот же хрященосый ожидает Николая.
Душ немного освежил меня. Спешу в зал. Должно быть, со мною хрященосый только разминался, входил во вкус. Легко скользя по рингу, он наносит удары левой, правой. Та-та-та, — стучат его перчатки. Николай говорил мне, что в школе немного занимался боксом. Он делает обманные движения, пытается уйти от противника, но удары настигают его. Наконец тренер останавливает избиение. Николай опускается на скамейку рядом со мной,
— Это разрядник какой-то…
— Ты замечательно выглядел, — говорю я.
— Надо думать. — Он пытается улыбнуться. — Чёрт, никогда ещё так со мной не расправлялись!
А против хрященосого тренер выпускает третьего, потом четвёртого новичка. С ними хрященосый разделывается быстрей, чем с нами. И только после этого тренер выпускает против него ровню. Избитые, мы наблюдаем за настоящим боем. На нас тренер не обращает ни малейшего внимания.