Я рассказываю.
— Ну, у твоих всё просто получилось. А мои знаешь как? Отец поэтом был.
— Поэтом? — перебиваю я. Отца его я знаю.
Внешне он похож на учителя Фаддея Петровича. Образ поэта у меня в голове сложился: это стройный, худой и красивый человек, непременно с длинными волосами. То он в плаще-накидке, как Пушкин, стоящий на берегу бушующего моря. То, как Пётр Первый: на берегу пустынных волн стоит он, дум великих полн. А когда окажется поэт среди простых людей, он только присматривается к ним, прислушивается к рассказам. Начальником он строит разные каверзы, начальники всячески хотят посадить его в калошу. Он хитроумно, весело разыгрывает их, оставляет в дураках и исчезает куда-то.
— Что ж, он и стихи писал? — говорю я, скрывая иронию, ибо отец Славкин никак не похож на поэта.
— Писал. Много писал. Мать говорит, он в молодости ночи напролёт писал.
— Куда же они делись, стихи?
— Не знаю. Видимо, он их сжёг. Я перерыл все бумаги в доме и не нашёл… Мать моя тогда фельдшером работала, — продолжает Славка, — а отец знаешь где жил?
— Где?
— В доме возле библиотеки, в полуподвале. Он заболел, мать лечила его. В комнате у него ничего не было, спал он на полу. И весь пол был уставлен бутылками. Представляешь? Мать тогда одна жила. Забрала его к себе. Вот в эту комнату. Говорит, ночью на руках его несла по улицам. Воображаешь?..
Мать Славкина большая, полная женщина.
Представляю, как она несла Василия Васильевича. Картина вполне реальная.
— Принесла, уложила в кровать. Выходила его, а он исчез через неделю куда-то. Потом приехал и всё писал, писал. Теперь не пишет, — вздохнул Славка.
— Почему же?
— Не знаю. Он говорит, что он бродяга, но его что-то засосало. Ты читал книгу о наследственности?
— Пег.
— Я ещё раз возьму у соседей, дам тебе. Интересно. Внешностью я похож на мать, а натура у меня отцовская. Тебе хочется иногда уехать куда-нибудь?
— Хочется.
— Верно? Без всякой причины, правда?
— Да.
— Но у тебя другое… У тебя желание слабее…
Почему он решил, что моё желание слабее?
У Славки много книг о жизни выдающихся людей. Он любит говорить о Добролюбове, Белинском, о Грибоедове. И всегда толкует о чём-то отвлечённом. Вначале он удивлял меня своими рассуждениями. Теперь нет. Любит шуточки такого рода:
— Слышал, — скажет с хмурым видом, — Персия объявила войну Ирану?
Если не сообразишь, скажешь: «Да ну?» или «Неужели?» — Славка расхохочется. Заливается вовсю.
— Дуня с трудоднями, — скажет, — да это же одна и та же страда!
На крыльце слышатся шаги.
— А-а, прокурорская рожа! — говорит он. — Откеда вы?
Щупленький мальчик с рыжеватыми волосами и веснушчатым лицом стоит в дверях. Ёжик на его голове смочен и аккуратно причёсан. Это Юра Игушин.
— Так, — говорит он баском, — хорошо. Так и запишем, замечательно! Комсомольцы Картавин и Казаченко целыми днями бездельничают, слушают музыку.
Юра чёркает по ладони пальцем, будто записывает.
Мы самодовольно улыбаемся.
— Донесём куда следует.
Юра чёркает на ладони пальцем и садится на диван.
— Где вы все пропадаете? — басит он. — У Крупени был, у тебя, Карта, был — никого нет дома!
Он выкладывает из кармана фонарик, какие-то ключи, батарейку. Будет копаться в этом хозяйстве и разговаривать.
Юра не фантазирует. Он любит свой велосипед. Если не катается на нём, то разбирает, собирает его, прочищает детали. Юрку всегда можно найти в сарайчике. В комнату к себе он не приглашает. Я всего раз побывал у них в квартире, ещё когда только познакомился с ним. Он узнал, что я хожу по вечерам с фонариком, рефлектор у фонарика величиной чуть ли не с фару от мотоцикла. Игушин предложил обменять фонарик на что-нибудь.
— А что у тебя есть? — спросил я.
— Пистолет-зажигалка. Кое-что ещё. Заглянем ко мне. Посмотришь.
Дело было осенью, моросил дождь. Мы вошли. Я впервые увидел прокурора в домашней обстановке. До тех пор встречал его только на улице. Лицо у него рыжевато-сизое, припухшее, глазки маленькие. Смотрит прямо перед собой, ни на кого не обращает внимания. Он сидел за столом, спиной к нам. Я поздоровался тихо, он, должно быть, не услышал и не шевельнулся. Мы прошли в Юрину комнату. Зажигалка-пистолет мне понравилась, я согласился отдать за неё свой фонарь. Уходя, я увидел в коридоре пожилую некрасивую женщину. Седоватые волосы её были растрёпаны, одета она неряшливо. Я подумал, это их домработница.
— Мам, я скоро, — сказал ей Юра, надевая калоши.
Женщина кивнула, ни слова не сказала.
— Юрка, ты куда? — крикнул прокурор.
— Я сейчас. Я скоро.
— Смотри, я жду тебя, — сказал прокурор.
— Он тебя не пускает вечером на улицу? — спросил я, когда мы торопились под дождём к нам.
— А ну его! — отмахнулся Юра. — Почему не пускает? Пускает. Это задачи надо ему решать. Надоело. Он ничего не понимает!
— Какие задачи?
— Обыкновенные! Твоего отца заставляют учиться?
— Нет.
— Он имеет образование?
— Маленькое, — сказал я.
— Седьмой класс он кончал?
— Да нет, — сказал я, — какой там седьмой! Он до революции ещё в деревне учился.
Мы пришли к нам. Я отдал фонарик. Дождь усилился, и мы сели играть в шахматы.
Юра посматривал то и дело на наши стенные часы.
— Пристал с этими задачами, — говорил он, — а сам не хочет решать. И его, и помощника Рулькова обязали сдать экзамены за седьмой класс. Я им пишу, решаю, а всё без толку!
— Почему же? — сказал я. — Почему без толку?
— А! — он отмахнулся презрительно.
Я понял, что он не желает вдаваться в подробности.
А зимой пронёсся слух, будто учитель Баранкин, папаша нашей Баран-киной, подал заявление об увольнении. Будто, как сказала Баранкина, его приглашают работать в Курск. А потом заговорили, что вовсе нет, он не сам подал заявление, а Пава его заставил. Кто-то слышал, задержавшись в школе, как Пава гремел в канцелярии:
— Вы позорите имя педагога! Вы совершили преступление! Думаете, никто не узнает об этом? У него есть сын и жена — и через месяц ученики будут знать об этом!
В канцелярии замолчали. И я представляю, как этот кто-то, слышавший голос Павы, метнулся в какой-нибудь тёмный угол, забился, растопырил вовсю уши и затих. Потом дверь в канцелярию открылась. Из неё выскочил кругленький, пузатенький Баранкин, лицом и фигурой похожий на свою отличницу-дочь. Он держал под рукой портфель. На него наступал сзади разгневанный Пава.
— Школу и без вас хотят некоторые превратить в исправительный дом! — захлёбывался он гневом. — Вы оскорбили коллектив! Учеников! Понимаете ли вы?
Баранкин развёл руками, портфель его упал на пол. Баранкин был смертельно бледен, ничего не говорил, а только моргал. У Павы дрожали губы, крупное лицо его, похожее на лицо римского императора, посинело. Вдруг губы приоткрылись, Пава выпустил воздух, весь обмяк. Слабо махнул рукой и сказал тихо:
— Или уезжайте отсюда, или заберите свидетельства. Печать принесёте завтра.
Баранкин развёл руками:
— Помилуйте, как же я теперь заберу?
Но тут лицо Павы опять надулось, губы задрожали. Баранкин юркнул в дверь. Пава топтался в вестибюле на одном месте, что-то шептал сам себе. Сложив руки на животе, удалился в канцелярию. А этот кто-то, притаившийся в углу, стремглав пересёк вестибюль, вылетел из школы и помчался передавать в лицах своим приятелям всё, что видел и слышал.
А потом все узнали, что Баранкин в годы войны заведовал какой-то семилетней школой. У него были бланки свидетельств об окончании семи классов. Настоящие бланки, отпечатанные в типографии. Пачка бланков. Имелась и печать, настоящая гербовая печать. Уж где он её хранил, сказать трудно. Может, прятал под полом или в сарае в дровах, в земле. Может, на чердаке среди всякой рухляди. Изредка он доставал её. Должно быть, когда домашние ложились спать, он брал чистый бланк, писал на нём какую-то фамилию, имя-отчество. Проставлял оценки, расписывался правой и левой рукой по-всякому. Дышал на печать и придавливал её к бланку. И вскоре тот, чью фамилию он вписывал в бланк, поступал в какую-нибудь контору работать. Сидел там, как говорит мой отец, ни черта не делал или ехал учиться в какое-нибудь заведение, где экзаменов сдавать не надо. А если и сдают, то для формы. Как, например, в нашем сельскохозяйственном техникуме: в первые годы его существования никто не желал учиться в нём. И принимали без экзаменов, лишь бы у тебя было свидетельство об окончании семи классов. Можно понять, почему, несмотря на отсутствие продуктов в магазинах, Баранкин всегда был круглолицым и пузатеньким. Может, бланков этих у него целый чемодан. А печатью с утра до вечера шлёпай, с ней ничего не сделается. Смазывай, дыши на неё — и только. Теперь жизнь наладилась в городе: за хлебом не давятся в очередях. Карточки отменили. Белый хлеб продают. И Баранкин прикрыл свою лавочку. Но, как говорится, шила в мешке не утаишь. В один из зимних вечеров Баранкин прогуливался вечером в городском саду. И помощник прокурора Рульков в этот вечер тоже вышел в сад со своей злой овчаркой, которую держит во дворе на цепи. Я не видел, как они встретились, не слышал их разговора. Но приблизительно представить это можно. Я знаю: Баранкин не любит общества; ставлю сто против одного, что, едва увидев помощника прокурора, Баранкин решил улизнуть из сада. Но это ему не удалось. Хотя они не здоровались никогда, потому что не были знакомы, Рульков вдруг сказал: