В отдельных случаях Гитлер был способен на подлинное великодушие. К примеру, после смерти генерального директора «Даймлер-Бенц» доктора Кисселя встал вопрос о его преемнике. Совет директоров избрал доктора Гаспеля, хотя Гиммлер и Франц Ксавер Шварц, заведующий финансами национал-социалистической партии, пытались избавиться от Гаспеля и еще двух директоров «Даймлер-Бенц», которые были женаты на еврейках. Убедившись, что доктор Гаспель и его коллеги хорошо управляют компанией, Гитлер отказался от каких-либо действий против них; и их никто не трогал до конца войны.
С другой стороны, я помню, что даже в мирное время Гитлер периодически выступал против ценных бумаг. Меня это пугало, потому что мои родители большую часть своего капитала держали в ценных бумагах. «Они приносят высокие прибыли без всякой работы. Когда-нибудь я покончу с этим безобразием и национализирую все корпорации. А в качестве компенсации выдам акционерные сертификаты с низкой процентной ставкой».
Сейчас без четверти семь. Санитар Тони Влаер совершает вечерний обход по камерам. Я слышу обрывки разговоров, смех. Гесс, как обычно, жалуется. Потом — звяканье ключей, шаги по каменному полу, голос французского охранника Корниоля, говорящего Влаеру: «Хорошо, пошли!» Снова наступает тишина. Остаток вечера буду читать, а то все эти воспоминания начинают мне надоедать. Последние несколько вечеров я читал «Прощай, оружие!» Хемингуэя. Он пишет совершенно по-новому, необычно. Этот американский стиль с его репортерской точностью очаровал меня. Ничего подобного я не читал. Правда, к моменту моего ареста я практически перестал читать художественную литературу.
Без двадцати восемь вынужден прервать свое чтение. Дёниц нажал сигнальную кнопку, и американский охранник Стоукс открыл его камеру. Дёниц громко пожаловался на зрение, сказал, что больше не может читать. Потом я услышал его вопрос: «Что-нибудь особенное произошло?» Американец ответил «нет». Потом раздается шепот, изредка прерываемый восклицаниями Дёница: «Что? Правда? Что?» Видимо, разговор свернул на политику. Кажется, Дёниц хвалил президента Тафта, но американец не проявил ожидаемого восторга. Он был убежденным демократом — о чем не знал Дёниц. Разговор постепенно сошел на нет; потом Дёниц отдал свои очки. Стоукс выключил свет. Вскоре и Функ заснул. Раздается голос Редера: «Который час?» Стоукс называет ему время. Редер тоже отдает очки. Через десять минут приходит очередь Шираха. Мне нужны спички, чтобы раскурить трубку, и, пользуясь возможностью, я вызываю охранника.
В здании становится удивительно тихо — лучшее время для чтения, так как все спят, кроме меня и Гесса. Я откладываю в сторону Хемингуэя и беру книгу о средневековом городе. Вчера, как и каждый вечер, я назначил себе норму на сегодня. В этом отношении я тоже педант. Потом, чтобы оживить в памяти средневековый период, я хочу почитать «Песнь о Нибелунгах».
Без двадцати десять. Раздается сигнал из камеры Гесса; он без единого слова отдает свои очки. Гаснет свет. Через пять минут я тоже буду спать.
Недавно я придумал упражнение по медитации, которое делаю перед отходом ко сну. Лежа в темноте, я пытаюсь войти в контакт со своей семьей и друзьями, мысленно представляя образ каждого из них во всех подробностях: походку, голос, характерные движения рук, наклон головы во время чтения. Я боюсь, что иначе они ускользнут от меня. Мне хочется верить, что таким образом я смогу установить с ними нечто вроде телепатической связи. Кроме того, наверняка есть люди, которые думают обо мне с жалостью или сочувствием, хотя даже не знают меня. Поэтому каждую ночь я концентрирую мысли на одном из этих незнакомцев, думаю о нем, пытаюсь сказать несколько слов конкретному человеку. Обращение к незнакомцам неизменно заканчивается тоской по лучшему миру. Потом время неизмеримо растягивается. Часто я засыпаю, не дойдя До конца. Но почти всегда достигаю состояния внутренней гармонии, которое сродни трансу.
26 октября 1947 года. Сегодня Казалис читал проповедь по такому тексту: «Не здоровые имеют нужду во враче, но больные. Я пришел призвать не праведников, но грешников к покаянию». На этот раз он выбрал благоприятный момент и сказал, что он — самый большой грешник из всех нас; все прихожане были довольны.
2 ноября 1947 года. Лонг, британский охранник, сегодня пришел на работу явно «под парами». Он хвастал перед приятелями, сколько пива он выпил, и намекал на приятную компанию. Вечеринка закончилась всего три часа назад, сказал он. С разрешения Корниоля я уступил ему свою койку, а сам прогуливался по коридору, чтобы предупредить его, если появится старший офицер. Когда настало время выходить на прогулку в сад, он все еще плохо держался на ногах. Он все время вертел в руках большую связку тюремных ключей. Внезапно он встревожено вскрикнул: «Слышите звон ключей? Русский директор идет! Скорей расходитесь!»
Русский директор в самом деле появился, но только час спустя. Я поприветствовал его как предписано правилами. Днем, когда я нес свой обед в камеру, он крикнул мне вслед: «Номер пять, вернитесь! Вы не поздоровались со мной». Я напомнил ему о приветствии в саду. «Вы должны приветствовать меня каждый раз, когда видите».
18 ноября 1947 года. Ночью пространство около высокой стены залито светом прожекторов. Сегодня я снова стоял на кровати и долго всматривался в темноту тюремного двора, разглядывая одноэтажные строения в конусе света. Шел снег, огромные хлопья падали на землю тихо и мирно, как в сказке. В тонкой дымке появились неясные очертания там, где обычно царит только мгла. Русский солдат на сторожевой башне от скуки направил луч прожектора на фасад нашего здания. Мне в глаза ударил свет; на мгновение я ослеп. Свет вернул меня к реальности, и я быстро лег в постель.
Я долго слушал шепот падающих хлопьев и наблюдал за тенями от веток на освещенном квадратике стены в моей камере. Засыпая, я вспоминал многие ночи в горном домике, когда нас заносило снегом. Как я всегда любил снег! — больше всего на свете я любил снег и воду. Думая об этом, я задавался вопросом, может ли темперамент относиться к определенному элементу стихии. Если да, я бы не задумываясь сказал, что стихия Гитлера — огонь. Хотя его привлекала не прометеева сторона огня, а его разрушительная сила. Когда говорят, что он выжег весь мир и огнем и мечом прошелся по континенту, это лишь образные выражения.
Но сам огонь, в буквальном смысле, всегда вызывал в нем глубокое волнение. Я помню, в рейхсканцелярии по его приказу показывали пленки с кадрами горящего Лондона, охваченной пламенем Варшавы, взорванных автоколонн — с каким восторгом он смотрел эти фильмы. Я никогда не видел его таким возбужденным, как однажды в конце войны, когда он, словно в бреду, рисовал нам и себе картины разрушения Нью-Йорка в ураганном огне. Он описывал небоскребы, превратившиеся в огромные факелы и падающие друг на друга, яркое зарево горящего города на фоне темного неба. Потом, будто очнувшись от сна и вернувшись в действительность, он заявил, что Заур должен немедленно построить разработанный Мессершмиттом четырехмоторный реактивный бомбардировщик дальнего действия. С таким радиусом действия мы с лихвой отплатим Америке за разрушение наших городов.
Он ненавидел снег. И не только после первой зимы на подступах к Москве, когда снег и лед разрушили мечты о блицкриге. Даже в мирное время он в недоумении тряс головой, когда мы с женой и Евой Браун отправлялись кататься на лыжах. Холодная, безжизненная стихия была чуждой его природе. При виде снега он почти всегда испытывал раздражение.
5 декабря 1947 года. Передача тайных посланий постепенно превратилась в рутину. Временами я с тревогой замечаю, что становлюсь беспечным. Мою бдительность умышленно притупляют? Власти пытаются проследить мои связи с внешним миром и найти посредника? Несколько недель назад я положил под кровать сложенный лист туалетной бумаги и присыпал его пылью — хотел посмотреть, может, его найдут, а потом снова положат на прежнее место. Но бумага покрывалась все более толстым слоем пыли; никто не обращал на нее внимания. Подобное отсутствие недоверия, в самом деле, почти оскорбительно.