11 октября 1947 года. Сегодня, в субботу, у нас была первая религиозная служба в Шпандау. Она проходила в двойной камере, которую переделали в часовню. Голые стены, выкрашенные в светло-коричневый цвет, вместо алтаря — тюремный стол, на нем лежит Библия, на задней стене — простой деревянный крест. Шесть тюремных стульев — Гесс по-прежнему не принимает участие в службе. В углу — туалет, накрытый деревянной крышкой. На нее сел советский надзирающий офицер. Французский капеллан Казалис читал проповедь на тему: «В Израиле существовал свод правовых запретов, благодаря которым прокаженные были отрезаны от сообщества людей; и эти запреты были непреодолимы, как тюремная стена». Редер, Дёниц и Ширах обиделись; утверждают, что капеллан назвал их «прокаженными». Во дворе и умывальной комнате разгораются жаркие споры. Я в них не участвую.
Дело, по-видимому, вот в чем: они не желают слышать от капеллана правду. Несмотря на все, что случилось, для них церковь — всего лишь часть антуража респектабельности. Не более того. Она нужна для крещения, свадеб, смертей, но не должна вмешиваться в вопросы совести. Еще один пример того, как мало этот класс буржуазных лидеров ценит нравственную подоплеку христианской доктрины. С такой философией, безусловно, не может быть никакого противодействия зверствам. Мысли о связи между декадансом христианской веры и варварством. Когда в конце войны я решился на активное противостояние, я действовал не с позиции христианина, а с позиции технократа. Так чем же я отличаюсь от своих товарищей по заключению? Вероятно, только тем, что вижу эти связи и могу принять проповедь Казалиса как испытание.
14 октября 1947 года. Не могу в это поверить. Служащий тюрьмы предложил тайно переправлять мои письма. Антон Влаер, молодой голландец, во время войны был призван на принудительные работы и трудился на заводе по производству вооружений в Берлине. Там он заболел, и его поместили в специальную больницу для строительных рабочих, которую я основал незадолго до войны. Пока в одном углу двора американский и британский охранники оживленно обсуждают боксерский матч, в другом этот голландец шепотом рассказывает мне, как хорошо с ним обращались в нашей больнице. Он остался в больнице до конца войны и работал санитаром в операционной. Доктор Хайнц, главный врач, принял его в свою семью как сына.
С того дня туалетная бумага приобрела невообразимое значение для меня и моей семьи. Какая удача, что никому не пришло в голову выкрасить ее в черный цвет! Исписанные листки я прячу в ботинках; учитывая резкое похолодание, в такой подкладке есть свои преимущества. Пока еще никто не заметил мою неуклюжую походку. К счастью, личный обыск проводят весьма поверхностно.
Моя жизнь — или, по крайней мере, мое ощущение жизни — приобрела совершенно новое качество. Впервые за два с половиной года у меня появилась не подлежащая цензуре связь с внешним миром. Часто я не могу уснуть в ожидании следующего письма; но еще я часто дрожу от мысли, что все откроется. Влаер взял с меня слово не говорить об этом другим заключенным: он боится, что они проболтаются. Во избежание лишнего риска я использую эту новую возможность лишь в редких случаях. Хочу несколько месяцев посмотреть, насколько хорошо работает этот канал. Не хочу подвергать его опасности, отправляя слишком много писем, в которых все равно не может быть ничего серьезного. Но у меня есть одна волнующая идея.
Если этот способ связи с внешним миром окажется надежным, все мое существование здесь приобретет абсолютно новое значение. До сих пор я исходил из предпосылки, что в тюрьме я должен только выживать; что я не смогу совершить ничего значительного, пока не кончатся эти двадцать лет. Теперь я одержим идеей использовать срок своего заключения для того, чтобы написать книгу огромной важности: биографию Гитлера, описание тех лет, что я провел на посту министра вооружений, или рассказ об апокалипсической последней фазе войны. Значит, моя тюремная камера превратится в каморку ученого. Во время прогулки во дворе я с трудом сдерживал себя, чтобы не заговорить об этом. Ночью почти не спал.
15 октября 1947 года. Недавно меня допрашивали два дня подряд в комнате для посетителей, так как я прохожу свидетелем по делу промышленника Фридриха Флика. Обвинитель, судья и доктор Флекснер приехали в Шпандау, потому что мне отказали в разрешении давать показания в здании суда.
Американский судья вел допрос со спокойным дружелюбием: «Мы приехали сюда, герр Шпеер, в надежде, что вы сможете прояснить ряд вопросов для нас». Их интересовало, можно ли вменить промышленникам в вину тот Факт, что они просили поставлять им рабочую силу. Каждый предприниматель должен был выпустить определенный объем продукции, сказал я. Поэтому он мог направить запрос только на то число рабочих, которое было необходимо для выполнения его нормы выработки. И выбирать, кто у него будет работать — депортированные рабочие или заключенные, — он тоже не мог. В сущности, он даже не имел права сам устанавливать продолжительность рабочего дня и форму взаимоотношений с рабочими. Все эти вопросы, подчеркнул я, решал только Фриц Заукель, генеральный комиссар Гитлера по рабочей силе. В целом предприниматели не хотели использовать принудительный труд, хотя бы из соображений практичности, пояснил я, и старались улучшить условия жизни рабочих. Открытое неповиновение отправило бы Флика прямиком в концентрационный лагерь; именно это произошло с крупным предпринимателем Фрицем Тиссеном, несмотря на верную службу партии. Надеюсь, мне удалось хоть немного пошатнуть уверенность обвинения.
Я с радостью осознал, что, несмотря на многие месяцы вынужденного молчания, я все еще способен разумно отвечать на вопросы в течение нескольких часов, быстро реагировать на замечания, производить впечатление. В конце судья поблагодарил меня, и мне разрешили пятнадцать минут поговорить с Флекснером. Живая дружеская беседа. Однако рядом стояли охранники всех четырех наций и один из директоров.
Моя радость свидетельствует, до какой степени я унижен: весь день был в приподнятом настроении, потому что ко мне обращались «герр Шпеер».
18 октября 1947 года. Перед службой Редер заявил официальный протест капеллану Казалису от имени пятерых заключенных, потому что капеллан назвал их «прокаженными». Они потребовал, чтобы он читал только по Евангелию. Я умышленно занял противоположную позицию, сказав: «Я не неврастеник. Я не хочу, чтобы со мной обращались, как с нежным цветком. Ваши проповеди обязаны меня расстраивать». Все на меня ополчились.
20 октября 1947 года. Воскресенье. У меня масса времени. На допросе в комнате для посетителей обвинитель начал с предположения, что в действительности крупные предприниматели, вроде Флика, имели преобладающее влияние на правительство и подстрекали к войне.
Если бы эти люди хоть раз побывали в ставке фюрера! Я вспоминаю дискуссии о вооружениях в Виннице или «Волчьем логове», куда я привозил этих якобы могущественных промышленников. За единственным исключением (и это, как ни странно, было в тот раз, когда Рёхлинг открыто выступил против Геринга), им давали слово, только когда речь заходила о специфических технических вопросах. Никакие военные, тем более политические проблемы никогда не обсуждались в их присутствии. Что касается крупных промышленных магнатов, людей вроде Альберта Фёглера, Фридриха Флика, Гюнтера Квандта или Густава Круппа, во время войны они умышленно держались на расстоянии от Гитлера. Мне бы и в голову не пришло пригласить их в штаб-квартиру на совещание по вопросам вооружений. Гитлер никогда бы не разделил власть с Фликом или кем-то еще. Это нелепая мысль.
Да, в прежние времена некоторые из них приходили Гитлеру на помощь. Хотя ему это не свойственно, он испытывал искреннюю благодарность к этим людям. Был один промышленник, которому Гитлер отдавал дань уважения даже после его смерти: этого человека звали Эмиль Кирдорф. Помню один случай, когда мы небольшой компанией пили чай в гостинице «Дойчер Хоф» в Нюрнберге после осмотра нескольких городских зданий. Гитлер заговорил о финансовых трудностях, которые партия испытывала незадолго до Депрессии. Кредиторы требовали возврата долгов и больше не желали слушать политические аргументы; они явно намеревались довести национал-социалистическую партию до банкротства. «Я поклялся, что не позволю партии объявить себя банкротом, — рассказывал Гитлер. — Я скорее пустил бы себе пулю в голову. И в последнюю минуту помощь пришла в лице нашей дорогой фрау Брукман. Она Устроила мне встречу с Эмилем Кирдорфом. Мы четыре часа проговорили в ее доме». Впоследствии Кирдорф позаботился о долгах и помог партии снова стать платежеспособной. Когда Гитлер рассказывал такие истории, никогда нельзя было знать наверняка, что все было именно так, как он говорил. Тем не менее, после его рассказа стало понятно, почему старик занимал особое место в его сердце. Потом Гитлер даже простил Кирдорфу его откровенную критику злоупотреблений нового правительства.