А значит, нет и покоя душам невинно убиенных.
ЧИСТО ЕВРЕЙСКОЕ КРАЕВЕДЕНИЕ
Однажды меня наградили. Заслуженно или нет, не в этом дело. Главное — кто наградил! Томить не буду, скажу прямо: Первый всероссийский съезд раввинов.
Зрелище — экзотическое. Кто видел когда-нибудь живого раввина в его неописуемых одеждах, во-первых, должен умножить свое впечатление на сорок, а во-вторых, представить всю компанию за длинным столом президиума на скромной сцене клуба культуры Саратовского университета.
Зал битком был набит местными неверующими евреями с высшим образованием. Они пришли нарядно одетыми посмотреть на пейсатых раввинов в униформе — лапсердаках и широкополых черных шляпах — по причине неистребимой национальной любознательности.
Меня как деятеля городской национально-культурной автономии подвели к раву Пинхасу, председателю раввинского суда, гражданину дружественной Швейцарии, который на приличном русском сказал:
— Мы хотим сделать тебе сувенир, а потом ты выступил с благодарностью.
Я не возражал и начал судорожно думать о содержании ответного слова в безусловно комплиментарном для почтенных священнослужителей духе.
После долгой последовательности достаточно кратких выступлений сорока раввинов зал сонливо притомился и требовал хоть каких-то развлечений.
Тут меня пригласили на сцену и торжественно вручили некий религиозный презент с надписью на неизвестном, но очень близком языке. Я подошел к микрофону и сказал речь. Вот она:
— Уважаемые господа раввины! Уважаемый зал! Знаете ли вы причину, по которой самый первый съезд самых выдающихся евреев состоялся в городе Саратове? Нет, вы этого не знаете, и до вчерашнего дня не знал и ваш покорный слуга. Точнее, до вчерашнего вечера, когда в одном тихом и уютном ресторане я оказался за одним столиком в компании некоего влиятельного татарина и уважаемого местного краеведа коренной национальности, который и задал остроту беседе. Влиятельный татарин сказал, что наш город вырос из старинного татарского поселения Сара-тау, что в переводе означает «Желтая гора». Краевед же сказал, что это натяжка, что желтой горы у нас нет, а есть одна Соколовая для нефтедобычи, другая — Алтынная для сумасшедших, да третья — Лысая для антиправительственных шабашей. И тут меня осенило! Я вспомнил, что нашу библейскую прародительницу звали САРА. И что на иврите «хорошо» звучит «ТОВ»! Соединив эти слова воедино, я не только получил название нашего города, но и потряс татарина с краеведом явно историческим фактом древнейшего переселения наших кочевых предков с берегов Иордана на берег Волги! Все, что сложно, то не нужно, а то, что нужно, — то не сложно. И даже если уважаемые ученые раввины и не так учены в краеведении земель не обетованных, Бог их всегда ведет по правильному пути! Да здравствует древний еврейский город Саратов, далеко не случайное место проведения Первого съезда раввинов России!
Сорвав заслуженные аплодисменты, я вместе с раввинами отправился на фуршет, где меня зажал в угол раввинский судья Пинхас.
— Глейзер, — сказал он, — ты нас расшутиваешь: «Сара» — женская форма. Надо говорить «Сара — това», а не «Сара — тов».
— Пинхас, — сказал я, — ты просто не знаешь, как велик могучим русский языка. Как по-швейцарски «Я из Цюриха»?
— Ани ме Цюрих, — на чистом иврите с выражением сказал Пинхас.
— А я — ни бе, а я — ни ме, я из САРА-ТО-ВА! — подвел я окончательный итог.
КАНАЛ «В0ЛГА-Д0Н»
С профессором Доном Рейли, университет Чепел-Хилл, Северная Каролина, US, в самом конце восьмидесятых годов меня свела «Жизнь».
Так называлось рукописное сочинение Елизаветы Дмитриевны Урюпиной толщиной в одиннадцать толстых тетрадок, написанное в мирные годы чернилами школьной ручкой, а в военные и послевоенные — остро заточенным твердым карандашом. Это был дневник сначала девочки двенадцати лет, потом — и до конца — девушки: Лиза не выходила замуж. Она была на три года моложе беспощадного двадцатого века, и тот в своей провинциальной нехудожественности пробушевал на ее глазах, разбив походя ее сердце: на пятидесятом году Лиза умерла от инфаркта.
Двадцать пять лет спустя Лизины тетрадки притащил мне в пожухлом газетном свертке мой закадычный дружок — черный следопыт Витя Малек, человек тяжелой судьбы и легкого поведения, специфический нюх которого распространялся на все, начиная с древних икон и кончая подпольным печатным станком бывших социал-демократов. В этой чудесным образом уцелевшей типографии мы с Мальком чуть было не закончили свой извилистый жизненный путь как марктвеновский разбойник индеец Джо, умерев от голода и жажды в абсолютно скрытом от общественности подвале-бомбоубежище. Туда мы проникли под шорох легкого бытового скандала между Мальком и очередной его подругой — сумасшедшей нимфоманкой Машкой, наследственной хозяйкой этой пещеры Лейхтвейса (помните знаменитый роман Редера с подзаголовком «Тридцать лет любви и верности под землей»?). Подпольщица, как вы понимаете, спустилась в нее (и не впервые) не с антикварными, а с несколько иными целями. Наше сексуальное недомогательство и детские визги восторга от увиденного в тусклом луче карманного фонарика вблизи от Машкиного рабочего топчана, чугунного станка-красавца, не остались безнаказанными: глубокий и темный подвал исчезнувшая Машка заперла снаружи!
Выйти из толстокаменного узилища с вековыми дубовыми дверями никакой возможности не было, и мы просидели в нем ровно одну рабочую смену — восемь часов без обеденного перерыва. Пока с нарядом милиции на воронке к темнице не подъехала в поиске справедливости Машкина мать, которой дура-дочка в злобных слезах все же поведала, что в семейное типографохранилище проникли неизвестные грабители-импотенты, а она, убегая со страху, заперла их на засов на месте практически уже совершенного преступления.
Выходя из чуть было не поглотившей нас братской могилы под дулами пистолетов с поднятыми вверх руками, мы поразили ментов неожиданной радостью от встречи с ними. Назад нам после составленного милицейского протокола ходу уже не было. Два месяца мы с Мальком обивали пороги краеведческого музея и областных культуроначальников, умоляя вывезти чугунное чудо немецкой техники с полными наборными кассами на свет Божий, отчаянно спекулируя на ее очевидном участии в борьбе за освобождение рабочего класса, но в данных учреждениях не обнаружилось ни любви к отечественной истории, ни подъемного крана. Типография вскорости была засыпана строительным мусором и сровнена с землей имевшимися у более богатого комитета по строительству бульдозерами, а на образовавшемся пустыре бойкие кооператоры возвели столь нужный простым людям многоэтажный жилой дом.
По сравнению с описанным приключением дневники бедной Лизы были для Малька совершенно незначительным эпизодом: он обнаружил их на чердаке старого деревянного дома, в котором за небольшое вознаграждение переклеивал обои и красил окна. Другой бы мастеровой на пыльный захламленный чердак и не полез. Но Витек был прирожденным искателем древностей.
Единственным жильцом этой траченной временем и нищетой квартиры была тогда родная племянница Елизаветы Урюпиной Лариса — мрачная молчаливая женщина, врач по профессии и несчастная одинокая алкоголичка по быту. Разрешение на безвозмездное изъятие связки старых бумаг Малек от хозяйки получил и принес их мне в качестве подарка ко дню рождения. Витя понимал толк в хороших презентах и никогда не дарил одеколонов!
Начальная тетрадка не вызвала интереса: к девичьим писулькам с рисунками кудрявых принцесс и засушенными ромашками и васильками между страничками я был равнодушен.
Первое, что насторожило меня, было описание Февральской революции: «В гимназии прошел слух, что на Театральной площади рабочие кричат «Долой царя» и бунтуют. После уроков мы с девочками побежали на площадь, а там никого не было. Папа сказал, что к обеду все разошлись». Если вы думаете, что революция октябрьская чем-нибудь отличалась в дневнике от февральской, то вы ошибаетесь: через полгода текст повторялся дословно, кроме смены лозунга на «Долой министров-капиталистов!».