В местной, а потом и в центральной прессе появились сенсационные сообщения о снежном человеке в городе Энгельсе (именно в этом пригороде Саратова и находился наш факультет).
Многочисленные свидетели описывали появление в зимних предутренних сумерках бегущего вприпрыжку огромного, голого, поросшего шерстью йети. Я громко смеялся, так как лично знал этого снежного человека! Им был хевсур Буба Абвгдзе, двухметровое чудовище с пятого курса. Как обычно, муж вернулся из командировки, и Буба традиционно выпрыгнул в окно в одном презервативе. Воля к жизни и густой волосяной покров на теле позволяли чудовищу выдержать любой мороз, но ноги, точнее ступни, единственное место, не покрытое шерстью, продиктовали ту смесь рыси и галопа, которой Буба и смутил суеверных аборигенов, когда вилял переулками по сугробам на пути в родное и холодное, как высокогорная Сванетия, студенческое общежитие.
Как в любой казарме, раз и навсегда утвержденные правила неукоснительно соблюдались в Политехническом. Когда пришло время избирать меня доцентом на ученом совете, мне было предложено подписать характеристику «треугольником» — администрацией, профкомом и парткомом.
Взяткодатель дядя Федя честно в углу предупредил меня о том, что есть «мнение» — характеристику мою не подписывать в связи с занятой мною позицией не отличаться от коллектива только в совместных пьянках. Поэтому я заготовил правообразующий документ за подписью не «треугольника», а «отрезка», вычеркнув автограф партии, в которой я никогда не состоял и устава ее гарнизонной службы не придерживался.
Поднялся тихий шум — очевидно здравый поступок оказался для боязливых политехников беспрецедентным. Кац велел мне не выебываться, а выпутываться. Что я и сделал. Собрав папочку необходимых документов и будучи проездом в г. Москве, я записался на прием к академику Виноградову, известному математику, дважды Герою Соцтруда и одновременно начальнику математического ведомства в ВАКе — высшей аттестационной комиссии при Совмине СССР. Известен мне он был лишь по легенде, по которой якобы поставил на заявлении «прошу принять меня в аспЕрантуру» резолюцию — «в п Езду!».
А коли так — свой в доску!
После краткой шутовской беседы с образованными и смешливыми референтами я вне очереди предстал перед светилом.
Чисто математическая идея конформного отображения треугольника в отрезок привела академика в телячий восторг, и он на бланке ВАКа написал мне свой домашний телефон, подписавшись под ним крючком с расшифровкой, с настоятельной просьбой позвонить ему по окончании сей комедии. С этой бумажкой я и появился у завороженного парадоксами начертательной геометрии профессора Каца.
— Теперь действуй, Алик! Главный инквизитор Московии отпускает твои грехи! — сказал я торжественно и утомленно.
— Как ты попал к корифею? — поразился воспрянувший духом Кац.
Я нежно шепнул ему на ухо, что светило — мой родной дядя по двоюродному брату матери и чтобы он в это никого не посвящал. Альберт не послушал меня и на первой же встрече с политректором поведал ему чужую семейную тайну. На ближайшем ученом совете доцентом кафедры высшей математики, несмотря на пресловутый отрезок, я был избран пожизненно и единогласно.
Вообще-то, единогласие в этом заведении было напрямую связано с единоначалием. Этот самый ректор (конечно же, доктор трехбуквенных наук) был бессменным градоначальником города-героя Глупова-16, и население его страшилось, а значит, уважало.
Когда, вернувшись еще не реабилитированным из мест предварительного заключения, где проторчал изгнанником два долгих месяца (не года!), я в день счастливого освобождения на доследование из-под стражи в зале суда похудевшим и наголо стриженным криминальным доцентом явился на свою лекцию согласно расписанию, коллеги забаррикадировались дипломами и зачетками в праведном шоке. С нар — на пару! Без ректорского благословения? Ату его, каина, ату!
Друг Алик с поля боя тактично и стратегично бежал и позвонил мне вечером домой по телефону:
— Володька, я рад тебя видеть на свободе!
— Видеть или слышать, гражданин начальник?
— Не придирайся к словам, а лучше скажи, что мне делать? Ректор в гневе!
— Ну, он в гневе, а ты — в говне? Так, что ли?
— А где же еще? Он строго-настрого сказал, чтобы и духа твоего в институте не было! Хотя ты знаешь, что никаких законных оснований для твоего увольнения нет.
— И для твоего тоже. Так что не тужи и не тужься, и тогда нам будет хорошо вместе. И по отдельности.
На следующее утро перед лекцией меня зажал в любимом исповедальном углу политрук дядя Федя:
— Вениаминыч, дружище, надо что-то делать. Положение аховое, народ в напряжении, партком должен отреагировать.
— На что, Петрович?
— Как на что? Ты же из тюрьмы явился, а дыма без огня не бывает. Может, ты временно отпущен под подписку?
— Дядя Федя, да у нас полстраны коммунизм до тюрьмы, в тюрьме и после тюрьмы с энтузиазмом строит! Как в песне-то поется — сегодня я, а завтра ты! Чего тебе от меня надо?
— Не хочешь по-хорошему, тогда в устной форме передаю вам официальный вызов в партийный комитет на разбор вашего персонального дела!
— Петрович, да я же не коммунист, что мне у вас на ячейке делать, я даже устава не читал, чтобы не признавать. Вы что, меня в большевики принять хотите? Для укрепления их уголовных рядов?
— Не оскорбляй партию в лице ее члена, кат!
— Федя, знай, что для партии ты — член, а для меня ты — хуй! И никому об этой занимательной анатомии не рассказывай, а то засмеют.
Чтобы не быть вторичным посмешищем, я, не отходя от кассы, тотчас заключил в преподавательской пари с шестью коллегами о том, что партай-полковник не вынесет на плечах груза военной тайны, а наш мальчиш-кибальчиш примет меры. Через десять минут в зал ожидания ворвался пионер Алька:
— Тебе что, уголовщины мало, на политику нарываешься?
— В чем дело, Альберт Маркович?
— В чем дело? Ты зачем Петровича хуем партии обозвал?
Взрыв хохота снял высокое напряжение. Трех честно заработанных литров хватило на проведение тематического банкета по картине народного художника СССР Б. Иогансона «Допрос коммуниста». Беспартийный, но охочий Кац, как всегда, принял в обсуждении соцреалистического шедевра достойное личное (бутылка коньяка с лимоном) участие. Дядя Федя в одиночку тихо напился в обезлюдевшем парткоме.
Уволили меня по сокращению штатов, а через полгода по суду восстановили с выплатой всех денег за незаконное отстранение от труда. Хотя от него я не отстранялся: наверное зная конечный результат и ожидаемые денежные поступления, быстро построил на берегу Волги чудесную дачу с баней. Где за безудержным пьянством со злостными единомышленниками и дождался неминуемой реабилитации за отсутствием состава преступления.
За это время двусмысленная кафедра Каца естественным образом разделилась, и мой курс лекций попал на отпочковавшуюся с другим названием — кафедра высшей математики. А восстановили-то меня на прежнее место — к другу Альберту, на кафедру физики!
Я потребовал неукоснительного выполнения решения суда — читать высшую математику на кафедре физики, что являлось, конечно же, театром абсурда, а не судебной ошибкой. Но наша страна была именно этим театром, а мы были в нем актерами. Я отменно отпарился от жизненных невзгод и впечатлений и просто не мог отказаться от с неба упавшего развлечения.
Два месяца я, не работая, получал зарплату, отправляя ежедневно на адрес института отпечатанный на ксероксе в ста экземплярах жалостливый текст: «Прошу привести в исполнение приговор народного суда о чтении мной лекций по высшей математике на кафедре физики. Доцент Глейзер».
Наконец дело сдвинулось с мертвой точки, и мне домой звонит сама секретарша ректора.
— Товарищ Глейзер, ректор Политехнического института может принять вас по личному делу!
— По чьему личному делу?
— По вашему, о восстановлении в прежней должности.
— А я на нее и не рвусь, мне и так хорошо — солдат спит, а служба идет. Вы передайте, пожалуйста, товарищу ректору, что мое личное дело уже давно стало его наличным и что принимаю я в любое время. Все и вся подряд. Я вам писал. Чего же боле? Теперь ваша очередь — пишите и обрящете!