Те комнаты, где ты живешь,
То пресловутое жилье —
Не сон, не случай — просто ложь,
И кто-то выдумал ее.
Те комнаты — лишь тень жилья,
Где правдою в бесплотной мгле
Лишь фотография моя
Стоит как вызов на столе.
Как тайный вызов твой — чему?
Покою? Слабости? Судьбе?
А может, попросту — ему?
А может, все-таки — себе?
Ну что ж, к добру иль не к добру,
Но гости мы, а не рабы,
И мы не лгали на пиру
В гостях у жизни и судьбы.
И мы подымем свой стакан
За те жестокие пути,
Где правда — вся в крови от рай,
Но где от правды не уйти!
«Долгая история» — цикл очень грустных стихов об оборванной на полуслове любви:
Не плачь, моя милая. Разве ты раньше не знала,
Что пир наш недолог, что рано приходит похмелье…
Как в дальнем тумане — и город, и дом у канала,
И темное счастье, и храброе наше веселье.
А если тебе и приснились леса, и равнины,
И путник на белой дороге, весь в облаке пыли, —
Забудь, моя милая. Фары проезжей машины
Его — и во сне — лишь на миг для тебя осветили.
В стихах женщина не оскорблена ни малейшим намеком на короткую память. Да и к «третьему», который обычно в подобных стихах подвергался остракизму, сохранено человеческое отношение. Гитович глубже иных своих товарищей по перу понимает драму такой любви:
И в этой тьме ненастоящей
Мне только хуже оттого,
Что третьему еще неслаще,
Что ты обидела его.
Любовь, которую пережил поэт и о которой он решил рассказать, сделала его мудрее. Его любовная лирика философски насыщена: она рассчитана отнюдь не на эмоциональный настрой, а на способность читателя глубоко анализировать, то есть мыслить.
В ту пору, когда создавался этот цикл (особенно зимой 1943 г.), мы часто встречались с Гитовичем. В каждый свой приезд он читал нам новые стихи. Когда цикл в основном был написан, Гитович собирался закончить его стихами «И все-таки что б ни лежало…». Через несколько дней мы встретились снова. Он прочел вот эти двенадцать строк, завершающих в окончательном виде цикл:
Осенний снег летит и тает,
С утра одолевает грусть.
Товарищ целый день читает
Стихи чужие наизусть.
Лежит, накрывшись плащ-палаткой,
Переживая вновь и вновь,
Как в детстве, где-нибудь украдкой
Из книги взятую любовь.
Его душа чужому рада,
Пока свое не подошло…
А мне чужих стихов не надо —
Мне со своими тяжело.
По разным соображениям он не опубликовал несколько тогда написанных стихотворений. С ними читатель смог познакомиться лишь в посмертной книге стихов «Дорога света».
…На переднем крае, откуда, как известно, «до смерти четыре шага», мы не только мечтали о победе, вспоминали довоенную жизнь, говорили о любви. В землянке звучали и веселая шутка, и острый анекдот. Среди газетчиков широко были распространены разного рода веселые розыгрыши. В этом Гитович был неистощим на выдумки.
— Познакомился с Анри Лякостом, — сказал он мне как-то. — Слышал о нем?
Имя и фамилия мне ничего не говорили. Тем не менее я как-то неопределенно покачал головой: мол, может, знаю, а может, нет.
Гитович посмотрел на меня хитро:
— Ну, ничего, дело поправимое. Я начал переводить Лякоста.
Мне не хотелось показывать свою неосведомленность, и я не спросил, кто такой Лякост. Но Гитович сам объяснил, что это — очень интересный французский поэт: до войны был снобом, прожигателем жизни, а теперь сражается в маки.
Конечно, можно было подивиться, каким ветром занесло стихи французского партизана к нам, на волховские болота. Но ведь сражались же в русском небе летчики эскадрильи «Нормандия»!
Короче говоря, никто из нас не задумывался над тем, как попали стихи Анри Лякоста к Гитовичу. Нас больше интересовало, что пишет француз. В один из вечеров Гитович прочел переводы.
Стихи были необычные, будто бы из другого мира, знакомого нам разве что по романам да картинам, висевшим до войны в Эрмитаже.
Да, мы горожане. Мы сдохнем под грохот трамвая,
Но мы еще живы. Налей, старикашка, полней!
Мы пьем и смеемся, недобрые тайны скрывая, —
У каждого — тайна, и надо не думать о ней.
Есть время. Пустеют ночные кино и театры.
Спят воры и нищие. Спят в сумасшедших домах.
И только в квартирах, где сходят с ума психиатры,
Горит еще свет — потому что им страшно впотьмах.
Уж эти-то знают про многие тайны на свете,
Когда до того беззащитен и слаб человек,
Что рушится все — и мужчины рыдают, как дети.
Не бойся, такими ты их не увидишь вовек.
Они — горожане. И если бывает им больно —
Ты днем не заметишь. Попробуй, взгляни, осмотрись:
Ведь это же дети, болельщики матчей футбольных,
Любители гонок, поклонники киноактрис.
Такие мы все — от салона и до живопырки.
Ты с нами, дружок, мы в обиду тебя не дадим.
Бордели и тюрьмы, пивные, и церкви, и цирки —
Все создали мы, чтобы ты не остался один.
Ты с нами — так пей, чтоб наутро башка загудела.
Париж — как планета, летит по орбите вперед.
Когда мы одни — это наше семейное дело.
Других не касается. С нами оно и умрет.
Гитович читал, а я видел не заметенные снегом улицы Ленинграда, не дома, из черных окон которых сталактитами свешивались огромные сосульки, а Париж, такой, каким он изображен на картинах Писсарро и Марке. В строчках жили и бесшабашная удаль, и рисовка, и тревожные предчувствия человека, сбившегося с пути, готового, «в грозе и ливне утопая», схватиться за соломинку, да нет ее, этой соломинки.
После того как Лякост вступил в Сопротивление, в стихах обозначился резкий перелом. В них появились строки, созвучные нашему солдатскому настроению:
Но уж плывут, качаясь, корабли,
Плывут на север, к Славе и Надежде.
Что бой? Что смерть? Хоть на куски нас режьте,
Но мы дойдем — в крови, в грязи, в пыли.