— Ты… ты думаешь… Это я? — запинаясь проговорила она.
— Нет, Дженни, любимая.
— Говори прямо.
— Я совершенно уверен, что это не ты. Да ты и сама знаешь.
Она вздохнула.
— А в прошлый раз было наоборот. Я не знала, что это я.
— В тот раз — другое дело. У тебя был срыв, ты не могла отвечать за себя.
— И опять случится срыв, если все это будет продолжаться. Почему люди пишут такие жестокие вещи?
Я молчал, размышляя о полученном Дженни письме. «Ты больна, сука…» Я вспомнил, с какой настойчивостью Элвин возвращался к ее здоровью, когда мы у него ужинали; можно было подумать, что он знал о ее болезни. Но откуда? У нас нет ни одного общего знакомого.
— Видишь ли, такие письма может писать только душевнобольной.
— Глубоко заблуждаешься, дорогая,— сказал я, пытаясь не слышать дрожи в ее голосе, проникнутом самосостраданием. И тут меня вдруг осенило.— Послушай, все письма, что я видел, приклеены к обтрепанным картам — джокерам. У их автора самое малое три колоды старых карт. Мы с тобой никогда не играем в карты. У нас их просто нет. А подержанных колод не продают. Что и требовалось доказать.
Дженни сразу просияла.
— Какой же ты умница, мой старичок! Вот что значит хорошо тренированный интеллект.— Она притянула меня к себе и поцеловала.— Но ведь я могла украсть несколько старых колод,— весело добавила она.
— У меня тут есть догадка. Джокерами не пользуются ни в бридже, ни в висте. Карты с анонимными письмами порядком истрепаны. Отсюда следует, что автор писем часто играет в игры, где требуются джокеры.
— А я вот о чем думаю. Не странно ли приклеивать анонимные письма к картам? По-моему, кто-то пытается бросить тень на Элвина и его брата — ведь они Карты.
— Не очень-то логичное предположение.
— Во всей этой истории очень мало логики. Просто невероятно, что в таком месте…
— Самые ядовитые змеи водятся в самых райских уголках.
Дженни рассмеялась.
— Кто бы заподозрил, глядя на тебя, что ты у меня такой романтик? А может, кто и догадывается?… Была ли там Вера?
Я уже давно привык к беспорядочным скачкам ее мысли, но тут оторопел.
— Вера, в Замке сегодня утром? Да, она заглядывала. Прочитала изречение о природе любителей розыгрышей.
— В самом деле?
— На меня оно не произвело особого впечатления… Надеюсь, ты не подозреваешь ее, Дженни?
— Но ведь она изнывает от безделья.
— Упаси нас Бог отравиться ядом, который разлит повсюду.
— Но кто-то же их написал? Насколько нам известно, у Пейстонов больше всего оснований недолюбливать Элвина.
— Конечно, Роналд из тех, кто не прощает обид. Очень мстительный. Но с его деньгами и влиянием нет никакой нужды прибегать к таким булавочным уколам, как анонимки.
— А ты не допускаешь мысли, что и Вера — женщина мстительная?— лукаво спросила Дженни.
— Я бы сказал, что у нее недостаточно активный характер. Кстати, Роналд тоже отметил -разумеется, он только поддразнивал ее,— что она вполне соответствует процитированному ею описанию любителя розыгрышей: и у нее нет желаний, которые она могла бы назвать своими собственными.
— Нет желаний? Если он так думает о своей жене, то разбирается в людях хуже, чем…
— Он имел в виду другое.— И вдруг я голосом чревовещателя произнес два слова, точно вложенные в мои уста кем-то посторонним,— спустя несколько недель я с ужасом вспомню о таившемся в них образе.— Она мотылек.
— Мотылек?
— Мотылек не стремится к пламени, оно просто затягивает его.
Дженни глянула на меня искоса, сквозь россыпь своих волос.
— Ты находишь ее обворожительной?— с нарочитым безразличием спросила она.— Верно, Джон?
— Да.
— И загадочной?
— Несомненно. Хотя в этой загадочности, может быть, и нет глубокого тайного смысла.
— Потому что она другой расы? Интересно, как Роналд встретился с ней?
— Спроси у нее… Я вижу, и ты очарована?
— Точнее, заинтригована. В дни твоей бурной молодости, Джон, у тебя не было восточной женщины?
— Нет, моя любовь. Не было и, могу тебя успокоить, не будет. Я уже вышел из опасного возраста. И вполне счастлив.
Не перестаю удивляться, как женщины умеют создавать трудную или эмоционально взрывчатую ситуацию буквально из ничего. Я восхищался Верой Пейстон, она меня очень интересовала, но ни малейшего физического влечения я не чувствовал. Однако Дженни слабым дуновением своей ревности растормошила во мне сексуальное любопытство.
Несколько дней прошли без каких-либо событий. Сияло солнце, звенели пчелы. Нетерплаш Канторум дремал, упиваясь теплом летнего воздуха, насыщенного ароматом гвоздик. Дженни занималась своими музыкальными экзерсисами, а я наконец уселся за Вергилия. На лицо Коринны возвратился румянец, приятно было смотреть, как она загорает под окном моего кабинета. Наша семья являла собой картину полного довольства, но где-то в уголке моей души таилось опасение, что беды еще не миновали нашей деревни. Заходил сержант из уголовного розыска, он взял анонимное письмо, задал несколько стереотипных вопросов, а заодно рассказал, что на другой день после первой партии анонимок пришла вторая: Элвину Карту, супругам Киндерсли, толлер-тонскому викарию, управляющему Пейстонов и одному из местных фермеров. На всех конвертах — толлертонский почтовый штемпель.
Сержант — крепыш-блондин — был, по-видимому, не слишком озабочен этим выплеском отравленных чернил; он дал понять, что никаких дальнейших неприятностей не предвидит — главное, чтобы улеглись страсти; сам он вполне мог служить олицетворением бесстрастия: вопросы задавал спокойно и неторопливо.
Я постепенно свыкался с ритмом жизни в уединенном сельском округе. Лошадей сменили трактора, но пройдет еще немало времени, прежде чем крестьянин утратит рассчитанную неспешность в мыслях и движениях: эта неспешность выработана долгими столетиями тяжелого ручного труда: надо было беречь силы, чтобы их хватило на целый рабочий день.
Оказалось, что и обычная поездка за продуктами может стать трудным испытанием. Через несколько дней мы отправились в Толлертон, в бакалейную лавку. Подъезжая, мы увидели, что оттуда вышел Эгберт Карт и уселся в свой «бентли». Хозяйку лавки мы застали за увлеченным разговором с одной из местных жительниц. Она приветливо улыбнулась нам и продолжала говорить; при виде людей незнакомых обе женщины перешли на зашифрованный язык: их диалог своей загадочностью и напыщенностью напоминал теперь диалог Вестника и Хора в древнегреческой трагедии.
— Не знаю, будет ли он продолжать в том же духе.
— И я не знаю. Пожалуйста, пакет овсяных хлопьев.
— Хорошо… Кое-кто просто не создан для этого.
— А что им?
— Счастливчики.
— Говорят, их осталось не так уж много.
— Посмотришь, как кое-кто живет, с трудом верится.
— За чужой счет жить легко. И пакет стирального порошка.
— Хорошо… Но день расплаты уже не за горами. Скоро мистер…
— Похоже, весь корень зла в нем.
— Иному и не надо, а Господь ему дает.
— Везет некоторым… И фунт чеддера.
— Хорошо… Уж мы-то знаем, откуда ветер дует.
— И куда дует.
— Этот другой — неужто он ничего не может поделать?
— Что с него взять — старая развалина, песок сыплется. А все же настоящий джентльмен, этого у него не отнимешь.
— Да, как говорят, другая закалка… Таких мало осталось, раз-два, и обчелся.
— Одни семьи процветают, другие хиреют. Такой уж закон у природы.
— Ясное дело. Кровь постепенно разжижается… Всего, значит… Сейчас посчитаю… Один фунт три шиллинга два пенса, миссус.
— Хорошо. Плачу наличными — записывать за мной не нужно.
— Да, не то что некоторые. Спасибо, миссус.
— Ну, я пошла… Где моя вторая корзинка? Как поживает Том?
— Хорошо, спасибо… Неплохую деньгу зашибает, да еще и обедом кормят. Грех жаловаться… Но как вспомнишь былые деньки, сердце щемит,— не та стала наша деревня, не та. Наша жисть не для городских.