«Вложи (диавол) убо ему мысль о родителях, яко жалостию сокрушатися сердцу его, воспоминающи велию отца и матере любовь, юже к нему имеша. И глаголаше ему помысл: что ныне творят родители твои без тебя, колико многую имут скорбь и тугу и плачь о тебе, яко неведающим им отшел еси. Отец плачет, мать рыдает, братия сетуют, сродницы и ближний жалеют по тебе и весь дом отца твоего в печали есть, тебе ради. Еже воспоминаше ему лукавый богатство и славу родителей, и честь братии его, и различная мирская суетствия во ум его привождаше. День же и нощь непрестанно таковыми помыслами смущаше его яко уже изнемощи ему телом, и еле живу быти. Ово бо от великаго воздержания а иноческих подвигов, ово же от смущения помыслов изеше яко скудель крепость его и плоть его бе яко трость ветром колеблема»{642}.
В другой раз Пушкин переложил на простой язык, доступный всякому человеку, даже весьма мало искушенному в грамоте, повествование «Пролога» о житии преподобного Саввы Игумена. Записка эта сохраняется в его бумагах под следующим заглавием: «Декабря 3, преставление преподобного отца нашего Саввы, игумена святые обители пресвятой богородицы, что на Сторожех, нового чудотворца (Из Пролога)»{643}. В 1835 году он участвовал и советом и, если ни ошибаемся, самим делом в составлении «Словаря исторического о святых, прославленных в российской церкви», который предпринял тоже один из бывших лицейских воспитанников{644}. Когда вышла книга (в 1836 году), он отдал отчет об ней в своем журнале «Современник», где удивляется, между прочим, людям, часто не имеющим понятия о жизни того святого, имя которого носят от купели до могилы{645}. Все эти свидетельства совершенно сходятся с показаниями друзей поэта, утверждающих, что в последнее время он находил неистощимое наслаждение в чтении Евангелия и многие молитвы, казавшиеся ему наиболее исполненными высокой поэзии, заучивал наизусть.
Легендарная поэзия Запада сама собой должна была обратить его внимание, потому что всякий предмет, представившийся его уму, Пушкин любил осматривать со всех сторон. Конечно, в ней изучал он не романтический элемент, уже исчерпанный до него Жуковским, а преимущественно способ создания картин и представлений религиозного содержания. Это оказывается из выбора, который он сделал между многочисленными образцами, какие были у него под рукой. Он перевел старый испанский романс «Родриг» («На Испанию родную…»){646} и другой – «Жил на свете рыцарь бедный…»{647}, помещенный посмертным изданием в так называемых «Сценах из рыцарских времен»[292]. Вообще всякого рода изучение отражалось в фантазии Пушкина поэтическим представлением или картиной: это свойство его природы не терялось никогда, даже, как уже мы видели, при исторических и ученых изысканиях. Тем менее могло оно измениться или ослабеть в предмете, столь сильно возбуждающем вообще вдохновение. Таким образом, имеем мы несколько отрывков, ясно свидетельствующих, что пораженное воображение его крепло и приобретало особенную мощь вместе с ходом его направления и по мере того, как он углублялся в него. Вот один из них:
Когда владыка ассирийский
Народы казнию казнил,
И Олоферн весь край азийский
Его деснице покорил, —
Высок смиреньем терпеливым
И крепок верой в бога сил,
Перед сатрапом горделивым
Израиль выи не склонил.
Во все пределы Иудеи
Проникнул трепет… Иереи
Одели вретищем олтарь;
Главу покрыв золой и прахом,
Народ завыл, объятый страхом,
И внял ему всевышний царь.
Пришел сатрап к ущельям горным
И зрит: их узкие врата
Замком замкнуты непокорным,
Грозой грозится высота,
И над тесниной торжествуя,
Как муж на страже, в тишине,
Стоит, белеясь, Ветилуя
В недостижимой вышине!
О других отрывках после, а здесь скажем только, что повествовательная форма сделалась любимой поэтической формой для Пушкина с этого времени и что в ней заключено качество настоящего эпоса: строгая мысль, порожденная двойным вдохновением исторического и религиозного свойства. Пушкин не успел выразить последнее свое направление в одном целом, образцовом создании, но оставил глубокие и многозначительные следы его в отдельных стихотворениях, как мы уже сказали, писанных с 1833 г.: «Странник», «К Н*», «Полководец», «Пир Петра Великого», «М<ицкевичу>», «Подражание итальянскому», «Молитва», «Лицейская годовщина»[293].
Глава XXXIV
Характер жизни в 1834 и 1835 годах и некоторые жизненные обстоятельства: В декабре 1833 года «История Пугачевского бунта» представлена начальству. – Пушкин – камер-юнкер. – 20 000 руб. ас. на напечатание «Истории». – Слова Пушкина из письма к Нащокину о ней по выходе в свет осенью 1834 года. – Весной 1834 <г.> Пушкин отправляет семейство в Калужскую губернию, а сам остается в Петербурге. – Лето в Петербурге. – Новое издание «Повестей Белкина». – Пушкин в Калужской губернии, потом в Болдине и в Петербурге. – Три отрывка из писем к Нащокину. – Семейные дела, затруднительные обстоятельства, мысль поселиться в деревне. – Ссуда в 50 000 руб. ас. от милостей государя. – В мае 1835 г. Пушкин в Москве проездом в Михайловское. – Деревня эта только по смерти поэта делается исключительною собственностию его семейства. – Письма к Нащокину с известием о намерении издавать журнал. – Обширное участие Пушкина в тогдашней «Библиотеке для чтения». – Перечень его стихотворений, там помещенных. – «Кирджали» и «Пиковая дама», отданные в «Библиотеку».
По прибытии в Петербург Пушкин представил (декабрь 1833) на рассмотрение начальства свою «Историю Пугачевского бунта»{649} и получил дозволение на напечатание ее вместе с двумя наградами: 31 декабря 1833 года всемилостивейше пожалован он в камер-юнкеры двора его императорского величества{650} и на печатание книги дано ему заимообразно 20 тысяч руб. асс. с правом избрать для сего одну из казенных типографий. Осенью 1834 г. «История» отпечаталась и поступила в продажу. Через три месяца Пушкин шутливо писал к П.В. Нащокину: «Пугачев сделался добрым, исправным плательщиком оброка… Денег принес он мне довольно, но как около двух лет жил я в долг, то ничего не остается у меня за пазухой и все идет на расплату»{651}.
Весной 1834 года Александр Сергеевич отправил семейство свое к родным, в Калужскую губернию, проводив его до Ижоры. Здесь попадается нам листок из семейной переписки его. Благоухание тихой домашней жизни, которым он проникнут, вероятно, оправдает сообщение этой тайны. «Вторник. Благодарю тебя, мой ангел, за письмо из-под Торжка. Ты умна, ты здорова, ты детей кашей кормишь; ты под Москвою. Все это меня очень порадовало и успокоило, а то я был сам не свой. У нас святая неделя, шумная, бурная. Вчера был у К<арамзин>ой. Сегодня поеду к тетке с твоим письмом. Завтра напишу тебе много. Покамест целую тебя и всех вас благословляю»{652}. Все лето пробыл Пушкин в Петербурге, сделав только новое издание «Повестей Белкина»{653} и написав 10 августа стихотворение «М<ицкевичу> («Он между нами жил…»). В половине этого месяца он поехал сам за своим семейством. В Москве пробыл он тогда всего-навсе<го> несколько часов. «Потом отправился в Калугу, – говорит он в одной записке, – на перекладных, без человека. В Тарутине пьяные ямщики чуть меня не убили, но… я поставил на своем. В Зав<оде>[294] прожил я две недели, потом привез Нат<алью> Ник<олаевну> в Москву, а сам съездил в нижегородскую деревню, где управители меня морочили, а я перед ними шарлатанил и, кажется, неудачно»{654}[295]. 14 ноября Пушкин уже возвратился к месту служения, а по письму к А.А. Фуке видно, что в город прибыл он еще ранее, именно 18 октября. Посещение Болдина в 1834 г. напоминает нам, что в это время Пушкин принял уже на себя распоряжение всем достоянием своей фамилии, которая видела в нем теперь главу свою и человека, способного поправить дела, довольно запутанные долгим небрежением. Все это присоединяло еще новые обязанности к тем, которые уже лично до него касались и так много озабочивали его. Вот почему неудивительно, что в том же 1834 году он помышлял о необходимости поселиться на некоторое время в деревне. Одно только неизбежное следствие этого плана – выход в отставку и с тем вместе потеря права на посещение архивов, что так дорого было ему, – мешало исполнению предприятия и уничтожало всю решимость Пушкина{655}.