Несколько беглых мыслей, навеянных случаем, встречей, минутной вспышкой вдохновения, сохранились в тетрадях поэта от этой эпохи. К числу таких произведений, как известно, принадлежит послание «К калмычке» («Прощай, любезная калмычка…»), о которой Пушкин говорит еще в рукописи своей, что она имела довольно приятный голос и смуглое, темно-румяное лицо. На обратном пути из Арзрума в Тифлис 30 человек линейных казаков, сопровождавших Пушкина и возвращавшихся на родину, встретили казачий полк, шедший им на смену. Приветственные выстрелы из пистолетов загремели с обеих сторон в знак радости, а потом земляки наскоро обменялись новостями, которые внушили Пушкину несколько строчек:
Был и я среди донцов,
Гнал и я османов шайку;
В память боев и пиров,
Я привез домой нагайку.
Дома… в тишине.
Сохранил я балалайку —
С нею рядом, на стене
Я повешу и нагайку…
Что таиться от друзей?
Я люблю свою хозяйку:
Часто думал я об ней
И берег свою нагайку.
В самом Арзруме 14 июня промелькнула в голове его мысль» не оставившая потом никакого следа:
Критон, роскошный гражданин
Очаровательных Афин,
Во цвете жизни предавался
Всем упоеньям бытия…
Однажды – слушайте, друзья!
Он по Керамику скитался,
И вдруг из рощи вековой,
Красою девственной блистая,
В одежде легкой и простой
Явилась Нимфа молодая…
{364} По сю сторону Кавказа он встречает где-то бюст завоевателя и пишет к нему:
Напрасно видишь тут ошибку:
Рука искусства навела
На мрамор этих уст улыбку
И гнев на хладный лоск чела.
Недаром лик сей двуязычен.
Таков и был сей властелин:
К противочувствиям привычен
В лице и в жизни арлекин.
Все это походит как будто на поэтическую беседу с самим собой, которой вообще Пушкин часто предавался. Подобные стихотворные заметки превращались у него иногда в полные, художественные создания. Кстати уже будет привести здесь и стихотворение, порожденное внезапным звуком военной зори, поразившим поэта:
Зорю бьют… Из рук моих
Ветхий Данте выпадает;
На устах начатый стих
Недочитанный затих…
Звук далече улетает.
Звук привычный, звук живой!
Сколь ты часто раздавался
Там, где тихо развивался
Я… давнишнею… порой!..
Глава XIX
«Галуб» и «Путешествие Онегина»: Программа «Галуба». – Посмертные названия, данные его (Пушкина) произведениям издателями. – В «Галубе» первое проявление эпического настроения. – Анализ «Галуба». – О выпущенной странице в «Путешествии в Арзрум», где говорился о значении христианской проповеди для диких племен. – Вторая программа «Галуба». – В декабре 1829 г. начаты первые строфы VIII главы «Онегина», которая заключала в себе странствование Онегина. – Как писался «Онегин». – Пропущенные строфы. – Перечень глав с хронологическими указаниями. – Связь идеи «Демона» с I главой «Онегина» по рукописи. – Неизданные стихи «Мне было грустно, тяжко, больно…». – Отрывок из «Странствований Онегина», помещенный в «Московском вестнике» 1827 г. – Заметка об этой выдержке. – «Онегин» в производительном отношении столько же замечателен, как и в художественном.
По возвращении своем в С.-Петербург Пушкин приступил к новой поэме «Галуб»[191]. Правда, в это время набросал он только программу ее и первый очерк; он принялся снова за поэму после долгого промежутка времени, который с достоверностью определить нельзя, но который полагать можно в 3 или 4 года, да и тогда еще оставил он новое произведение свое без окончания и отделки. Все это объясняется теперь направлением, какое стала принимать творческая способность Пушкина в последние годы его жизни. «Галуб» был первым и еще не совсем ясным проблеском эпического настроения духа, поражающего в Пушкине особенно с 1833 года. Поэма осталась в отрывке, потому что не вполне еще установилось самонаправление автора. Изложение ее программы пояснит наши слова, но скажем наперед, что Кавказ и в это время был поводом к новым соображениям для поэта, как за 9 лет перед тем.
Поэма навеяна историческим горным хребтом, но в этот раз Пушкин взял героя из самой среды племени, населяющего его. Тазит, может быть, одной беглой чертой связывается с европейским миром: поэт вскользь упоминает, что это ребенок, неизвестно где найденный; но затем герой поэмы уже составляет часть того народа, с которым вскоре начинает расходиться в характере и в требованиях нравственной природы. Поэт даже и не описывает, как это случилось, какой цепью мыслей приведен он был к разноречию с своим племенем:
Как знать? Незрима глубь сердец!
В мечтаньях отрок своеволен,
Как ветер в небе…
Но отец
Уже Тазитом недоволен.
Такое молчание есть замечательная черта силы творческого соображения. Пушкин не останавливается над тайной работой духа, неуловимой, как подземная, скрытая работа природы. Он тотчас переходит к описанию трех дней отсутствия Тазита из отцовского дома и с первых стихов уже вполне выражает в чудной картине неспособность Тазита к так называемым доблестям племени: мщению, жажде корысти и наконец отвращение его от всей нравственной основы народного существования единокровных. Сцены между Тазитом и отцом принадлежат к разительнейшим сценам драматического искусства. Отвергнутый отцом, Тазит ищет любви и сватается за дочь одного чеченца. На этом месте отрывок кончается, но уже читатель предвидит неуспех дела: Тазит выступил из принятого круга понятий и войти снова в общую жизнь народа не может. В том виде, в каком дошла до нас поэма, читатель остается в совершенном недоумении, где и какой исток найдет вся эта тревога мощной души, пробужденной к истине, чем и когда может завершиться эта неожиданная драма? Программа отвечает на вопрос и сообщает настоящее слово поэмы, ее истинную мысль: вся драма должна была объясниться и закончиться христианством. Вот как составлена программа у Пушкина:
«Обряд похорон.
Уздень{365} и меньшой сын.
I день (отутствия Тазита). Лань – почта – грузинские купцы.
II день. Орел – казак.
III день. Отец его гонит».
По обыкновению, Пушкин в точности следует своей программе, изменив только некоторые события в днях отсутствия Тазита из отцовского дома, что читатель легко заметит, но затем уже программа говорит:
«Юноша и монах.
Любовь отвергнута.
Битва и монах».
Оба раза слово, означающее инока, проводника мира и благовестия, подчеркнуто в рукописи: он и действительно должен был завершить благодатное дело сердца и обстоятельств. К нему-то исподволь, но с замечательной твердостью руки, ведет поэт героя своего с самого начала. Здесь останавливаемся из опасения впасть в произвольные толкования и догадки; но полагаем, что немногих слов наших достаточно для показания, какой обширный круг должна была захватить поэма, навеянная Пушкину Кавказом, и чем она могла кончиться. Если принять в соображение одну жаркую страницу, написанную Пушкиным в своем «Путешествии в Арзрум» и выпущенную неизвестно почему, где он говорит о значении вообще христианской проповеди для диких племен, то даже представляется возможность думать, что просветленный и умиротворенный Тазит является снова между народом своим в качестве учителя и, по всем вероятиям, искупительной жертвы… Начиная с Шатобриана{366}, европейские литературы нередко представляли нам развитие той же мысли, какая преобладает в поэме Пушкина; но верность характеру, местности и нравственным типам края, истина и трагическое величие сделали бы ее, вероятно, явлением совершенно другого рода и непохожим на предшествовавшие образцы[192].