Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Сберегая все, что осталось после нашего автора, мы присоединяем к уже известным и напечатанным его отрывкам еще следующие, не менее первых важные для определения его взгляда на предметы.

Возражая на статью одного журнала 1824 года («Мнемозина», часть II, статья «О направлении нашей поэзии, особенно лирической, в последнее десятилетие»), где поэзия русская делилась на лирическую и элегическую{446} и первой отдавалось преимущество, как содержащей более силы и признаков восторга – главного зиждителя поэзии, – Пушкин отвергал важность, какую вообще придают последнему в деле творчества. Заметка эта особенно любопытна в устах Пушкина:

«Критик смешивает вдохновение с восторгом. Вдохновение есть расположение души к живейшему принятию впечатлений и соображению понятий, следственно и объяснению оных. Вдохновение нужно в геометрии, как и в поэзии[224]. Восторг исключает спокойствие – необходимое условие прекрасного. Восторг не предполагает силы ума, располагающего частями в отношении к целому. Восторг не продолжителен, не постоянен, следовательно, не в силах произвесть истинное, великое совершенство. Гомер неизмеримо выше Пиндара. Ода стоит на низших ступенях творчества. Она исключает постоянный труд, без коего нет истинно великого. Трагедия, комедия, сатира – все более ее требуют творчества, fantaisie, воображения, знания природы. И плана не может быть в оде! Единый план Дантова «Ада» есть уже плод высокого гения! Какой план в одах Пиндара? какой план в «Водопаде», лучшем произведении Державина?»{447}

Строки эти имеют в глазах наших особенную важность, они принадлежат к разряду автобиографических материалов; так Пушкин выразил в них характер собственного таланта и даже историю будущего его развития! Спокойствие и обсуждение, как условие прекрасного, положены им были в основу многих собственных произведений и сроднили их с типами изящного, оставленными классической древностию. Значение труда в его произведениях мы уже видели и еще не раз будем видеть, а удивление его перед гениальным планом объяснится еще впоследствии для читателей теми долгими, глубокими соображениями, какие предшествовали у него самого изложению предмета. В заметках Пушкина открывается даже, по нашему мнению, и то расположение к эпическому роду произведений, которому он подчинился уже так полно незадолго до смерти своей.

В ответ на мнение другого журнала 1825 года («Московский телеграф»), делившего Европу на классическую, к которой принадлежали, по его определению, народы латинского юга, и романтическую, которой предоставлены были германские племена, Пушкин замечал: «Победа будет несомненно принадлежать классицизму, благодаря неожиданной помощи, доставленной журналом. Данте (il gran padre Alighieri)[225], Ариосто, Лопец, Кальдерон, Сервантес попали в классическую фалангу»{448}.

К книжным заметкам Пушкина принадлежит еще и следующая:

«Французские критики имеют свое понятие об романтизме. Они относят к нему все произведения, носящие на себе печать уныния или мечтательности. Иные даже называют романтизмом неологизм и ошибки грамматические. Таким образом Андрей Шенье – поэт, напитанный древностью, коего даже недостатки проистекают от желания дать французскому языку формы греческого стихосложения, попал у них в романтические поэты»{449}.

Опровержение не вполне справедливое: Шенье, несмотря на форму свою, ничего общего не имел с классическою поэзией и сам выразил это в четырех замечательных стихах своей поэмы «L'Invention»:

Changeons en notre raiel leurs plus antiques fleurs,
Pour peindre notre idée empruntons leurs couleurs;
Allumons nos flambeaux à leurs feux poétiques,
Sur des pensèes noiweaux faisons des vers antiques [226]

Но известно, что Пушкин, во избежание недоразумений, судил о роде произведения по одной форме его, хотя это, как видим, не было верным средством избавиться от ошибок. Впрочем, недосмотр еще маловажен в сравнении с запутанностию тогдашних суждений о романтизме. Мы уже видели несколько примеров тому, и увеличивать число их нет надобности. Были и у нас критики, не уступавшие французским; трагик Озеров, например, причислялся некоторыми из них к романтикам за изображение томлений страсти и любви. Suum cuique![227]

В 1827 году вышла драма г. В. Олина под заглавием «Корсар, драма в 3-х действиях с хором, романсами и двумя песнями: турецкою и аравийскою, заимствованная из английской поэмы лорда Байрона под названием «The Corsair». Пушкин, по обыкновению, написал о драме свою заметку. Она особенно важна тем, что выражает уже ясный взгляд на Байрона и спокойное, твердое обсуждение образца, влияние которого было в 1837 году совсем побеждено.

«Ни одно из произведений лорда Байрона не сделало в Англии такого сильного впечатления, как его поэма «Корсар», несмотря на то что она достоинством уступает многим другим: «Гяуру» в пламенном изображении страстей, «Осаде Коринфа», «Шильонскому узнику» в трогательном развитии сердца человеческого, «Паризине» в трагической силе, «Чайльд-Гарольду» в глубокомыслии и высоте парения лирического, и в удивительном шекспировском разнообразии – «Д<он> Жуану». «Корсар» неимоверным своим успехом был обязан характеру главного лица, таинственно напоминающего нам человека, коего роковая воля правила тогда одной частью Европы, угрожая другой. По крайней мере английские критики предполагают в Байроне сие намерение, но вероятно, что поэт и здесь вывел на сцену лицо, являющееся во всех его созданиях, и которое наконец принял он сам на себя в «Ч<айльд->Гарольде». Как бы то ни было, поэт никогда не изъяснил своего намерения: сближение с Наполеоном нравилось его самолюбию!

Байрон мало заботился о планах своих произведений или даже вовсе не думал о них. Несколько сцен, слабо между собою связанных, было ему достаточно для бездны мыслей, чувств и картин. Что же мы подумаем о писателе, который из поэмы «Корсар» выбирает один только план, достойный нелепой повести, и по сему детскому плану составляет длинную трагедию, заменив очаровательную и глубокую поэзию Байрона прозой надутой и уродливой, достойной наших несчастных подражателей покойному Коцебу? Спрашивается: что же в Байроновой поэме его поразило? Неужели план? О Miratores!» [228] {450}

Весьма любопытна, в отношении здравого практического смысла, заметка Пушкина о толках, возбужденных требованиями народности, показавшимися у нас вместе с понятием о романтизме. Вопрос еще был темен. Вот что говорил Пушкин:

«С некоторого времени у нас вошло в обыкновение говорить о народности, жаловаться на отсутствие народности; но никто не думал определить, что разумеет он под словом народность.

Один из наших критиков, кажется, полагает, что народность состоит в выборе предметов из отечественной истории[229]. Другие видят народность в словах, оборотах, выражениях, т. е. радуются тому, что, изъясняясь по-русски, употребляют русские выражения[230].

Народность в писателе есть достоинство, которое вполне может быть оценено одними соотечественниками: для других оно или не существует, или даже может показаться пороком. Ученый немец негодует на учтивость героев Расина; француз смеется, видя в Кальдероне – Корио<ла>на, вызывающего на дуэль своего противника, и проч. Все это, однако ж, носит печать народности. Есть образ мыслей и чувствований; есть тьма обычаев, поверий и привычек, принадлежащих исключительно какому-нибудь народу. Климат, образ жизни, вера дают каждому народу особенную физиономию, которая более или менее отражается и в поэзии. В России…»{451}

69
{"b":"232461","o":1}