— А у вас есть с кем играть? — спросила девочка.
— Нет, — честно признался я.
Мне показалось, в глазах ее мелькнуло сочувствие и в то же время она словно бы обрадовалась, что мне не с кем играть, кроме как с ней. Это заставило меня улыбнуться. «Наконец-то кому-то нужен в этом городе…» Тут рядом с дорожкой обнаружилась прокопанная кем-то канава, и Дженни поскакала вдоль нее на одной ножке.
— А я знаю песенку, — сказала она, когда канава кончилась. — Хотите послушать?
И не дожидаясь моего ответа, глядя на меня из-под капора, запела негромким, чистым, как ручеек, голоском почти без мотива:
Откуда к вам пришла я,
Никто-никто не знает.
И с песенкою этой
Иду-бреду по свету.
Ветер задувает,
Тучки проплывают,
И никто не знает.
Сам не знаю, что меня поразило в этой песенке, такой же неожиданной, как ее исполнительница. Я думал, что услышу какую-нибудь детскую считалку или распеваемый на каждом углу шлягер — про любовь и разлуку, или что-то в этом роде.
— Кто тебя научил? — удивленно спросил я.
— Никто, — помотала головой девочка. — Это просто песенка.
Мы прошли еще немного в полном молчании, двое одиноких в покинутом всеми парке. Наползающая тьма словно придвигала нас ближе друг к другу, все плотнее отгораживая и от мокрых голых деревьев, и от пригасающих звуков вечернего города. Миновав последнюю площадку, я остановился — дальше мой путь лежал налево, к западным воротам парка.
— Ну, пока, — проговорил я, протягивая руку. — Мне — вон туда.
— До свидания. — Ее рукопожатие было по-взрослому степенным. — А вы любите загадывать желания?
— Пробовал, — усмехнулся я. — Только что-то никогда не сбываются. А у тебя?
— Хочу, чтобы сбылось.
— И какое же у тебя желание?
— Чтобы вы подождали, пока я подрасту, — очень серьезно сказала она. — Подождете?..
Она не стала ждать ответа — повернулась и зашагала по дорожке, ведущей к улице. Я стоял, глядя ей вслед, пока она не скрылась из виду.
Дома, в своей тесной «студии» в Вест-Сайде я разогрел на газе банку консервированного супа и съел его с куском хлеба и ломтиком сыра. Это был одновременно и обед и ужин. Желудок тянуло, однако я почувствовал себя бодрее. И занялся тем же, чем занимался почти каждый вечер: достал из папки свои не востребованные миром творения, расставил их на полу, прислонив к стене, и стал рассматривать.
Со всех листов глядела на меня Новая Англия — пейзажи полуострова Кейп-Код, старинные дома, церкви, рыбацкие суда… Все больше акварели, однако было среди них и несколько черно-белых рисунков. Но ни на одном из листов не было города, в котором я сейчас жил. Да, Нью-Йорк у данного художника начисто отсутствовал — странно, что никогда прежде я об этом не задумывался…
Я выключил свет и подошел к окну. Из него мало что можно было увидеть — освещенные окна, сумрачные крыши и трубы, и дальше к северу смутные силуэты небоскребов на фоне темнеющего неба — холодного сырого неба нью-йоркской зимы. Буксир прогудел в бухте, печальный и какой-то бесприютный звук одинокой птицей пролетел над крышами, над вечно недовольным ворчаньем города и замер вдали… А в самом деле, почему у меня никогда не возникало желания изобразить какой-нибудь уголок этого людского муравейника? Можно бы, скажем, сделать несколько речных пейзажей — лучше всего пастелью, — если б только суметь передать всю отчужденность глядящегося в Гудзон холодного неба. А эти вздымающиеся к хмурым тучам пики небоскребов — если б только проникнуть в тайну их вершинного одиночества, уловить неуловимое. Но начать, пожалуй, лучше с Центрального парка, с его живописных уголков.
И едва я подумал о парке — перед глазами встала девочка, которую я там сегодня встретил. «Откуда к вам пришла я, никто-никто не знает…» Странная песенка, и то, что она была без мотива, как-то даже шло ей, придавало какую-то бесхитростную особинку. Ее невозможно было забыть, эту ни на что не похожую песенку. Так же, как и слова, сказанные на прощанье моей маленькой спутницей. Я невольно усмехнулся, вспомнив это детское: «Подождете?..» Неужели она еще такая глупышка, что не понимает: время не остановишь, в этой реке никому не дано плыть против течения. Нет, Дженни, к тому времени, когда ты вырастешь, тот встретившийся тебе дядя, увы, уже будет почти стариком…
Я зябко поежился: от окна тянуло холодом, а пыльный серый радиатор был еле теплым. Надо бы еще раз поговорить с миссис Джекис, подумал я. Но не сейчас. Таким разбитым и опустошенным, как сегодня, я, пожалуй, никогда еще себя не чувствовал. Обычно по вечерам я работал, но сейчас нечего было и пытаться. И я улегся в постель — единственное место, где я, по крайней мере, мог согреться.
Глава вторая
Я был вечным должником миссис Джекис, ни разу своевременно не уплатив за комнату. Не сомневаюсь, что она давно велела бы мне убираться, если б могла найти себе другого жильца. Но желающих поселиться в этой клетушке с разваливающейся мебелью и покрытым пылью веков потолком, к счастью для меня, не находилось — хотя это обстоятельство не прибавляло моей хозяйке приветливости.
— Здесь вам не отель, — сказала она, когда я в очередной раз пожаловался, что мерзну. — Не та плата. — И добавила со значением: — Даже когда вы удосуживаетесь ее внести.
Любой, даже самый краткий разговор с этой женщиной действовал на меня угнетающе. Она стояла передо мной, сжав тонкие губы, скрестив руки на груди, и глаза ее глядели куда-то сквозь меня, будто она уже видела мой завтрашний день, такой же безотрадный, как вчерашний и сегодняшний. Вы, наверно, спросите, почему я не съехал с этой квартиры. Ответ прост: мне некуда было податься. Искать с моими средствами другое жилье было почти безнадежным делом, да и не верил я, что смогу найти что-то лучшее.
Это была пора депрессии — экономика буксовала, на улицах было полно безработных, горечь, тревога и озлобленность, казалось, висели в воздухе. Время, требующее художников совсем иного склада — таких, как Блейк или Гойя. Но не таких, как я. Увы, я не был ни мистиком, ни революционером, — я унаследовал фермерский здравый смысл отца и консерватизм матери и бабки, чья жизнь олицетворяла для меня прочность устоев Новой Англии. Жизнь этих людей была озарена верой, которой так часто не хватало их сыну и внуку.
Мне казалось, что миссис Джекис нравятся мои работы, хотя она никогда об этом не говорила. Иной раз она подолгу стояла и глядела на них — разумеется, не забыв сжать губы и скрестить руки, — а однажды даже согласилась принять в качестве недельной платы небольшой этюд. Уж не знаю, что привлекло ее в этой картинке, где я пытался передать теплую летнюю тишину и невозмутимый покой реки. Быть может, этот маленький этюд всколыхнул в ней память о каких-то далеких светлых днях ее неведомой мне молодости.
Да, она явно что-то находила в моих рисунках и акварелях — но только не в тех, где присутствовал Нью-Йорк. Городские этюды, над которыми я стал в те дни интенсивно работать, не вызывали у миссис Джекис ни малейшего интереса. Теперь-то, оглядываясь назад, я понимаю, что картинки эти были для нее просто нудной повседневностью, просто безразличным к ней городом, в котором она завязла, как муха в паутине. Что ей было до этого холодного неба над Гудзоном, до этих давно примелькавшихся, продутых ветрами улиц, не суливших ничего, кроме вечной житейской суеты.
И, к сожалению, миссис Джекис была не одинока в своей оценке — все, кому я показывал и предлагал свои городские зарисовки, смотрели на них с такой же скукой… И однако я не терял надежды. Но проходили день за днем, и в конце концов я окончательно убедился, что Нью-Йорк в моем исполнении решительно никого не интересует. Так же как и все остальное, что выходит из-под моей кисти. Но когда уже угасли последние искорки надежды, неожиданно наметился поворот. Собственно, тогда я и не догадывался, что это поворот, я думал, что просто в кои-то веки мне немного повезло.