– А как он тебя, думаешь, примет?
– Не знаю, как меня примет.
– А как худо?
– Но он ведь не изменит?… – и ответила и вместе спросила Маруся. – Он к батьку ходит… он приятель…
– А знаешь, Маруся, что теперь повсюду войска стоят, всюду враги шатаются? Знаешь, Маруся, что теперь, вместо цветов, должно быть, по обеим сторонам дороги дым клубится от стрельбы? Резня идет!
– Знаю! – отвечала Маруся.
– Будут глядеть недобрые вражеские глаза тебе в лицо, и если ты собьешься в одном словечке, если только дрогнешь – все пропало!
– Я не собьюсь в слове, не дрогну… Я не боюсь врага, а только боюсь неудачи.
– Маруся, знаешь, может, смерть нас постигнет…
– О, прежде до Чигирина тебе добраться! – промолвила Маруся.
И столько мольбы и решимости прозвучало в ее тихих словах!
На этом разговор у них прервался. Волы быстро были запряжены.
– Маруся, – сказал сечевик, – если кто тебя остановит, не падай около воза, как пташка около гнездышка… разумеешь?
– Разумею! Надо быть, как ты.
– Всем говори, что везешь сено пану Кнышу, а коли благополучно доберемся до Кнышова двора, то ты скажи тому, кто выдет навстречу: «Чудесные зеленя у вас, хоть и неспелыми жать – так хорошо!» Слышишь?
– Слышу, – ответила Маруся.
Сечевик зарылся в громаду сена, наваленного на возу, Маруся заняла место возницы, волы тронули, и воз, пошатываясь и переваливаясь, потянулся по росистой степи.
Звезды уже начинали меркнуть; ветерок стал живее, и капельки росы виднее заиграли по траве.
VIII
Тихо подвигался огромный воз по степной дороге; при свете меркнувших звезд мерцала степь, недавно скошенная и уже густо и мягко застлавшаяся новыми травами и цветами, усыпанная еще неувядшими стогами пахучего сена. Тихо подвигался огромный воз по дороге. Тихо было кругом, и два-три далеких крика, два-три далеких выстрела еще больше давали чувствовать эту тишину.
Перед Марусею вид расстилался во все стороны широко и далеко. Каждый легчайший звук уловляло ее чуткое ушко: и самомалейший шорох трав, и шелест птичьих крылышек, и безустанно ее глаза обращались во все стороны и следили за каждою точкой.
Во тьме летнего рассвета неясно видно было ее личико, ничем не выражала она своих мыслей, ни чувств, но вся фигурка ее на высоте косматого зеленого воза говорила о ее неусыпной бдительности, о ее томительной тревоге.
Вдруг послышался топот многоконного отряда; справа показалась толпа верховых и неистово неслась прямо к Марусиному возу.
Несколько диких, охрипших голосов издали закричали ей:
– Стой! Стой! Она остановила воз.
Мгновенно ее окружили, и грубые вопросы на чуждом ей наречии посыпались со всех сторон:
– Куда?… Откуда?… Чья ты?…
– Из хуторка, – отвечала Маруся. – Данила Чабана дочка. Везу сено в хутор Гоны, к пану Кнышу.
Успокоенные всадники раздались немного, и сиплый голос сказал с досадою:
– Ведь я же говорил вам, что фальшивая тревога, а вы полошитесь, как степная птица! Ну, где ж ваши польские шпионы?
– Да ведь никакой беды не сталось оттого, что мы проскакали полверсты в сторону? – возразил на это другой голос, явно принадлежавший молодому, подвижному и беспечному человеку.
– Когда в голове ветер ходит, так все не беда! – с неудовольствием проворчал первый.
Остальное ворчанье заглушил свист взмахнутой нагайки и топот рванувшегося вперед коня.
– Эк сердитый какой! – промолвил второй голос с легким смехом. – За мной, ребята. Воз захватите!
Отряд двинулся, и под его прикрытием двинулся Марусин воз.
Куда девочка ни обращала глаза, со всех сторон она видела около себя мрачные, зловещие фигуры, грубые, суровые лица; все ехали шагом и словно предавались отдохновению, погрузившись в свои мысли и думы и на время отбросив свои сторожкие наезднические приемы. На иных лицах выражалось уныние, на других забота, или неугомонная отвага, или усталое равнодушие ко всему на свете.
Впереди гарцовали два офицера и, казалось, спорили.
Не слыша их слов, Маруся угадала веселого молодого по его живой, подвижной осанке, по его быстрым, словно дразнящим, движеньям около недовольного тучного товарища, казавшегося тяжелым чугунным слитком, мучительно подавлявшим нетерпеливого, горячего коня. Стараясь не проронить ни одной фразы, которыми изредка перебрасывались между собою в отряде, Маруся старалась тоже угадать, о чем спорят впереди гарцующие начальники – не об ее ли возе! Или они забыли о нем? И что будет дальше? И как ее встретит пан Кныш? И доедет ли она до пана Кныша? И удастся ли добраться ему до Чигирина?…
Тихо раскачиваясь и разваливаясь, подвигался воз. Последние ночные тени уже готовы были исчезнуть; предрассветная трезвая, проникающая свежесть уже чувствовалась; важные волы выступали теперь бодрее, муштрованные лошади, не изменяя привычного военного шага, жались ближе к возу и, вытягивая головы, с наслажденьем выдергивали клоки пахучего сена.
Вдруг что-то заставило Марусю невольно обратить устремленные вдаль глаза налево, и она встретила испытующий, проницательный взгляд других сверкающих глаз – взгляд, следящий за нею со вниманием и сомнением.
Около самого воза, касаясь его, ехал пожилой всадник. Глаза девочки, привыкшие к полутьме, хорошо различали каждую резкую черту его живого, смышленого лица. Он пристально глядел на нее, и без слов понятно говорил его взгляд: странна, однако, эта маленькая девочка! Чуден и тот, кто выбрал возницею эту хрупкую игрушку, возницею среди ночи, в смутные, ненадежные военные времена!
– У тебя, девочка, родной отец-мать или нет? – спросил он внезапно у Маруси и, видя, что она не понимает его слов, ломаным украинским языком перевел ей свой вопрос.
– Родной отец и родная мать, – отвечала Маруся.
Его взгляд впился в нее еще с большим сомнением и сделался еще пытливее и проницательнее.
Марусе показалось, что какой-то ледяной покров обвил все ее члены и холод проник ей до самого сердца. Степь перевернулась у нее в глазах, словно небо в бурливых водах, и голова закружилась, но она помнила наказ сечевика и, желая быть как он, вымолвила ровным, хотя потерявшим все живые нотки, голоском:
– А у вас живы отец-мать?… Много у вас родичей?… Есть у вас дети? Дочки или сыновья у вас?…
Тихий ли сдержанный голосок, или простой вопрос разбудил заглохшие радости и сердечные печали, только сильно они проснулись и испытующее, наблюдающее лицо, исполнившее Марусю томительною тревогою, сделалось каким-то игралищем то омрачавших его теней, то освещавших его проблесков: воспоминанья, образы, сожаленья, опасенья, надежды, казалось, душили сильного человека, подступая живыми терзающими приливами. Странно смотрели теперь на Марусю эти подозрительные, прежде испытующие глаза, будто ища в ее образе какого-то другого, далекого образа, заставлявшего, может, когда-то улыбаться теперь дрожавшие губы.
– Да, у меня есть дочка, – проговорил он после долгого молчания.
– Большая? – спросила Маруся.
Он усмехнулся. Должно быть, перед его духовными глазами пронеслась очень маленькая, непрочная, хрупкая фигурка, судя по его несколько томительной улыбке.
– С тебя, коли еще не меньше, – ответил он и очень задумался.
Впереди гарцовавшие офицеры все спорили: одному не надоело подзадоривать, другому не опостылело ворчать; казалось, каждый поставлял в том свою забаву среди незанятой, дикой, скучной жизни.
Вдруг в задних рядах отряда кто-то вполголоса запел: «Вспомни, вспомни, моя любезная, нашу прежнюю любовь!», и Маруся, у которой каждый звук заронял вереницы видений о Чигирине, о пане гетмане, о н е м, вся содрогнулась при звуках глухого, мощного голоса пожилого всадника, ее допросчика, тихо про себя подхватившего запетую песню. Пенье скоро перешло у него в какой-то страстный, горький шепот, между тем как запевало, видимо, увлекаясь, разливался все громче и такими волнами грусти и беспечности, сожаления и удальства, что мучительно задирал за живое. То тот, то другой голос подхватывал песню; наконец, все голоса дружно ее подхватили и слились в один гул, перекатами разносившийся по степи.