Несколько минут длилось молчание.
Потом сечевик, со своим обычным спокойствием, спросил:
– Так на чем же вы порешите, панове козацтво? Снесете вы мой поклон кому надо или нет?
– Да отчего ж, это можно, – ответил Андрий Крук.
– Это можно, – повторил Семен Ворошило.
– Только вот что, – сказал Андрий Крук, – напрасно вы так погоняете…
– Пане Андрий, – ответил сечевик, – нам с вами, надо полагать, не сговориться. У меня, как у той завзятой жинки, что муж ее топил, да не научил, все будет стрижено, а не брито. Киньте вы меня в днепровскую пучину, а я, как пойду ко дну, еще покажу вам пальцами ножницы.
– Горе да и только! – проговорил, как бы про себя, Семен Ворошило.
– А что, скоро кулешом угостишь? – спросил сечевик Кныша.
– Закипает. Садитесь да берите ложки. Все уселись вокруг котелка.
– Что, Маруся, такая старая сидишь? – спросил сечевик.
– Изморилась, должно быть, – сказал Андрий Крук.
– Нет, – ответила Маруся, – я не изморилась.
– Заскучала по своим, – сказал Семен Ворошило.
– Нет, – ответила Маруся, – я не скучаю.
Глаза ее, однако, были с тревогой и тоской обращены на сечевика.
– А вот я ее развеселю, попробую, – сказал сечевик. – Хочешь, Маруся, я тебе еще сказку расскажу, а? Хочешь?
– Хочу, – ответила Маруся.
– Ну, слушай. Я тебе расскажу, как рак по воду ходил! Жил был рак. Отличный рак. И случилось так, что вся вода пересохла около его хаты, и надо, хоть умирай, добыть воды.
Вот рак сидит и говорит:
– Кого послать по воду? Кого послать по воду?
– Милости просим, кулеш готов, – провозгласил Кныш.
Все принялись за ужин.
– Такой кулеш, друже, что хоть бы и турецкой царице, так и она бы с пальчиками его съела, – сказал сечевик, откидывая усы за уши.
– Добрый кулеш, – подтвердил Андрий Крук.
– Коли угодил вам, панове, значит, доля еще служит, – сказал Кныш.
– Ну, вот долго этак рак думал, – рассказывал сечевик, – кого бы это по воду ему послать, и все никого не подыскивал: тот, думал он, дороги не знает, а вот этот хоть и знает, да ненадежен, один, не женат, так, пожалуй, застрянет где на дороге, другой в церковь редко ходит, так кто его знает, как с ним и связываться, пятый малосилен, у десятого ветер в голове, куда ни кинь – все клин.
– Пойду сам! – порешил рак. Взял посудину и пошел.
Шел, шел, шел… Идет и все кипятится:
– Чего это я так бегу! Эх, сбили меня с толку вражие приятели! Не будет проку!
– Кабы в этот кулеш да еще перцу! – сказал Семен Ворошило.
– Хорошо бы перцу! – согласился Андрий Крук.
– И ходил рак семь лет по воду, – продолжал сечевик, – на восьмой год пришел, стал перелезать через хатний порог и разлил.
– Э, горемыка! – сказал Кныш. Разлил да и говорит:
– Вот так черт скорую работу берет!
Маруся рассмеялась, Кныш тоже, но Андрий Крук и Семен Ворошило сидели так чинно, как сидят только просватанные поповны.
– Эге! месяц-то уж куда забрался! – сказал Кныш. – Пора.
Все встали.
– Такое, значит, последнее ваше слово? – спросил Андрий Крук сечевика.
– Такое.
– Пока прощайте.
– Счастливо.
– А коли что там у нас порешат, кому весть подавать?
– А вот Кнышу.
– Хорошо. Счастливо.
– Спасибо.
Челнок быстро отчалил, понесся снова по темному Днепру, и песчаная отмель с черными фигурами и угасавшим костром скоро скрылась из виду.
XIX
Через три дня после описанного плаванья по Днепру было воскресенье, и в городе Гадяче глухо гудели старые колокола, призывая жителей к заутрени.
Чуть только светало, и город Гадяч со всеми своими узенькими улицами, низенькими постройками и густыми садиками точно, казалось, повит дымкой. Даже фигуры, стекавшиеся со всех сторон к собору, и те представлялись как бы укутанными в дымку.
Впрочем, невзирая на эту предрассветную мглу, все-таки очень легко было распознать и по походке, и по всей манере держаться, что здесь, по большей части, люди ратные.
Накануне шел дождь, теперь в воздухе была влажность и повсюду тишина величайшая.
Такая тишина, что издали были слышны шаги по мокрым улицам и переулкам; нога, ступившая неосторожно в лужу, производила звонкий всплеск, и капли, скатывавшиеся с садовой листвы, капали так явственно, что их можно было считать.
На церковной паперти, чрезвычайно походившей на садик, потому что тут не только цвела калина, черемуха, бузина, шиповник, розаны, кизильник, белые, желтые и розовые акации, но в изобилии росли яблони, груши, сливы, вишни, черешни, а сочная, бархатистая, мягкая трава пестрела всевозможными садовыми цветами и зельями, собралось уже порядочное количество православных и в ожидании заутрени толковали про разные житейские дела.
Знакомый читателям бандурист с своею поводыркой тоже был тут. Он сидел на нижней ступеньке церковного крыльца и поучительным, несколько протяжным голосом рассказывал помещавшимся около него повыше и пониже на ступеньках и стоявшим перед ним полукругом козакам и козачкам, как и какие мытарства должна проходить душа для того, чтобы попасть в царство небесное.
Закончив сказание о последнем мытарстве глубоким вздохом, которому завторила большая часть слушателей, бандурист погрузился на несколько минут в благочестивые размышления и задумчиво поводил глазами по начинающим понемногу выступать из мрака окружающим предметам.
Всеобщее безмолвие было прервано двумя подошедшими молодыми козаками, отличавшимися необычайно длинными усами, необычайно тонким и гибким станом и какою-то особою щеголеватостью и развязностью, которая приобретается частым участием в многочисленных собраниях, больших пирах и всяких таких парадах.
– Здравствуйте! – сказали козаки и так ловко сбросили и снова накинули шапки, словно этим только и занимались всю свою жизнь.
– А что, пан гетман будет? – спросило хором несколько голосов.
– Будет, – отвечали козаки.
Эти слова, сказанные звучными и громкими голосами, как бы пробудили бандуриста из благочестивой задумчивости, и он, как бы с сожалением оставляя горний мир, где витал мыслию, счел долгом своим снизойти к интересам прочих смертных.
– Поглядят и мои очи на ясного пана гетмана, – сказал он.
– И гетманша будет? – спросила вертлявая, маленькая, кругленькая, похожая на узелок, молодица.
– И гетманша будет, – ответили козаки.
– А братчиха?
– Надо думать, и братчиха будет.
– А это какая же такая братчиха? – спросил бандурист.
– Гетманского братчика жинка, – ответило несколько голосов, – Мефодиевна.
– Мефодиевна? – повторил бандурист. – В наших краях ничего про нее и не слышно. Что ж она в милости, что ль, у пана гетмана?
– Еще бы не в милости! – ответила узелкоподобная молодица. – Она только бровью поведет, так все сейчас по ее делается!
– Так в большой милости? Бывает, дает Господь Бог такое счастье людям! – заметил бандурист, – бывает!
– Да что это вы толкуете: «в милости, в милости!» – отозвался старый, седовласый старик, у которого глаза сверкали из-под косматых бровей, как ярко освещенные окошки из-под взъерошенной соломенной кровли. – Она такая, что милостей ничьих не просит. Вы поглядите только на нее: пряма, как стрела; видно, что отроду ни разу ни перед чем спины не гнула и головы не клонила!
– Что ж, горда? – спросил бандурист. – Приступу к ней нет?
И тут же прибавил нравоучительным тоном:
– Гордость – грех. Человек гордый, что пузырь водный: сегодня вздулся, а завтра лопнул!
– Какое, приступу нет! – возразила какая-то старуха, высокая, прямая, с блестящими, как черные алмазы, глазами, – да она словно палючая искра, где ни появится, куда ни попадет, так все вокруг нее и вспыхивает!
– Подожгла и пана гетмана? – спросил бандурист, снисходительно переходя из нравоучительного, для обыкновенных слабых смертных несколько стеснительного, тона в шуточный.