– Я совсем забыл про них! – вскрикнул Тарас, вскакивая с места, словно его кто скинул одним махом.
– Эх ты, хозяин! – промолвил пан Кныш, усмехаясь.
– Ну, дед! – сказал Тарас, – и не знаю, как это я забыл!
И он стоял перед дедом в совершенном недоумении, точно ему-то уж никак не пристало, никак не годилось упускать из виду подобных вещей в хозяйстве.
– Пойду скорее, погляжу! – проговорил он, приходя, наконец, в себя от удивления и прогоняя смущенье быстрым исполнением решенного вопроса.
Он выскочил из хаты, на минуту раздался его усердный топот, раз донесся уже издали его голос, прикликавший Рябка, – и все стихло.
Маруся осталась наедине с хозяином, и теперь хозяин стоял перед нею и смотрел на нее – смотрел иным взглядом, от которого у нее сильно-сильно начало биться и трепетать сердце.
На ее глазах свершилась мгновенная, точно волшебная перемена или, точнее, преображение: пан Кныш переродился. Вместо лукаво-простодушного, добродушно-озабоченного хозяйского образа, перед нею сверкали пронзительные, проникающие, словно острый кинжал, очи; все мягкие морщины исчезли, все черты как-то иначе выяснились – не шутливо и не безмятежно было теперь это лицо, – даже рост стал выше, плечи шире, рамена мощнее.
Несколько минут Кныш глядел на Марусю, а Маруся на него, словно зачарованная птичка, потом он сказал, – и голос у него иной стал: до того звучнее и полнее, что на прежний походил только, как походит скрипка с оборванными струнами на скрипку настроенную и поющую под искусною рукою.
– Маруся, – сказал он, – тут недалеко находится один приятель твой и хочет с тобою словца два перемолвить, – может, ты бы поспешила к нему?
Поняв Марусин ответ без слов, которые сильная радость перехватила, как острый нож, он сделал ей знак следовать за собою.
Он вышел из хаты во двор. Марусины глаза с радостным недоуменьем остановились на ворохе старых камней, около которого она слышала голос, возвративший ей бодрость и радость, но Кныш не сделал к нему и шагу, – он остановился, зорко поглядел во все стороны и свистнул, стороживший у ворот Ворон в два прыжка очутился подле; сел на задние лапы, закинул голову и толково и внимательно глядел в глаза хозяина, в ожидании приказаний.
– Нет чужого близко, Ворон? – спросил Кныш.
Ворон в ответ как-то особенно тихо и выразительно взвизгнул, будто говоря: ох, будьте спокойны! и, как бы в большее доказательство, что можно на этот счет быть совершенно беспечными, начал ловить и глотать мошек, пользуясь свободным временем, выпадающим между серьезных забот и важных занятий.
Кныш снова ввел Марусю в сени, но, вместо хатних дверей, отворил двери напротив, в комору, преисполненную запасами всего, что служит на поддержание жизни человеку: едва можно было двигаться между многочисленными мешками муки, круп, пшена, гороху, маку, бобов; свет затемняли гирлянды висевшего хмелю, колбас, сушеных яблок; коши яиц, готовых раскатиться от неосторожно сделанного шага, заставляли боязливо приостанавливаться, в немалую тревогу вводили и строи бутылей и фляжек, пересекавшие путь.
Маруся остановилась при входе, выбирая, куда лучше ступить – всюду был шаг опасен. Она обратила глаза на Кныша, притворявшего за собою двери, и вдруг увидала у самого порога отверстие вниз под пол и ведущую в подполье лестницу.
– Тихонько спускайся, дивчино, – сказал Кныш. – Береги свои ножки!
XIII
Они начали спускаться вниз по ненадежной лесенке, которая гнулась и трепетала под ними, как живая.
Маруся не заметила, каким образом открылось подполье, и как оно закрылось, она заметила только потому, что они вдруг очутились в темноте.
Чем ниже они спускались по лесенке, тем воздух становился свежее и сырее, как бывает в погребах, куда не заглядывает отроду теплый и ясный луч солнца. Время от времени она чувствовала прикосновение надежной и уверенной руки, заботливо ее поддерживавшей.
Наконец, лестница окончилась и Маруся очутилась на дне глубокого погреба.
В то же мгновение проводник взял ее за руку и повел за собою.
Шли они не долго; едва сделали несколько шагов в темноте, как широкая полоса дневного света ярко пала сверху и осветила Марусе просторное подземелье, по которому спокойно прогуливался взад и вперед сечевик, погруженный в какие-то соображения, но не утративший ни крошки своей обычной чуткости и бдительности и в ту же секунду заслышавший и завидевший посетителей.
– А, Маруся малая, порадница верная! – промолвил он, встречая их с спокойною улыбкою, словно гостей на мирном и приятном празднике.
Он не выказал волнения, и только на мгновенье, не больше, его светящиеся очи потонули в устремленных на него с радостью и упованием глазах девочки.
Но существует какая-то тайная, непонятная сила, выдающая в иные минуты жизни даже глубоко сокровенное биение сердца, и пан Кныш отлично угадал и понял, что маленькая девочка уже стала для запорожца всем, что красит и освежает, что чарует и наполняет отрадою и нежностью трудную, суровую, одинокую жизнь, исполненную опасностей.
И, вместе с тем, как он угадал и порешил это дело, на лице его мелькнуло то особое выражение какого-то томления, какой-то жажды обрести предмет нежности, какое-то выражение горечи, что не встречают его глаза такого предмета, куда ни обращаются, то особое выражение промелькнуло, которое рано или поздно промелькает у всякого, даже самого сильного духом, самого твердого нравом одинокого человека.
– Пройдемте подальше, – сказал Кныш, – там удобнее будет присесть и потолковать: слышнее будет, в случае какого неожиданного посещенья…
Они прошли еще вперед по подземелью, которое то суживалось, то расширялось, то не пропускало ни искорки света, то свет его освещал, падая сверху, кругами, полосами, звездами, треугольниками и всевозможными фигурами, смотря по тому, какую лазейку устроила природа. Иногда этот свет падал сквозь трещину, словно сквозь круглое окно, иногда снопом лучей проникал через маленькие отдушники или узкою полосою дрожал на черной земляной стене.
Везде, где только свет проникал, были подмощены лесенки, и скрытый в подземелье мог, по своему желанию, не только наслаждаться светом дня, но даже и видеть, что творится во дворе, между тем, как сам оставался невидим.
Все помолчали, как часто бывает, когда за живое заденет и сильно повернет сердце человеческое какая мысль или какое чувство.
– А временем мы не богаты! – проговорил Кныш, обращаясь к сечевику.
– Зато не бедны вымыслом, – отвечал сечевик, – не побираемся ни отвагою, ни здоровьем!
– По-моему, коли в путь, то в путь!
– Авжеж! Выряжай меня, приятель, а я так охоч, как поповна замуж!
– Так за дело! – сказал Кныш.
Он отошел несколько шагов в бок и тотчас же вернулся с полною охапкою поношенных убогих сельских одежд, с накладною седою бородою, усами и бровями, с сумою и с бандурою, точно все это достал из-под земли.
– Так дивчина пойдет с тобою? – сказал Кныш, разбирая принесенную охапку.
– Маруся, пойдешь со мною? – спросил сечевик.
– Пойду, – отвечала Маруся.
– А знаешь, куда итти-то, дивчина? – спросил Кныш.
– Знаешь, куда? – повторил сечевик.
– Не знаю. Пойду, куда скажешь, – отвечала Маруся.
И радостно, и тепло, и бодро было у нее на сердце при мысли итти.
– Так вот убор дивчине, да пусть принаряжается, коли думает итти, – сказал Кныш, выбирая из охапки убогий девичий убор и подавая его Марусе, как подает из яйца букет цветов искусный отводчик глаз человеческих – фокусник.
– Славный бандурист из тебя выйдет, пане приятелю! – говорил Кныш, глядя, как сечевик прибирался в одежды странствующего певца. – Да и поводырь у тебя будет щирый! – прибавил он, перенося взгляд на Марусю и улыбаясь усердию, с каким она вся предалась переодеванью, далеко отбрасывая свои красивые одежды и жадно облекаясь в ветхие и плохие «дранки».
– Пойдем, Маруся, к самому пану гетману! – сказал сечевик.