– Все стоишь, – сказал он сутулому человеку и, нагнувшись и поднеся пальцы к переносице, громко высморкался. После чего, проглотив слюну, поглядел на светлеющее небо, на мерзнущего человека в черном комбинезоне.
– Надо было подержать эту идею в столе, – сказал он, и, подняв свой крест, сунул его нижним концом в огонь, и долго ждал, когда тот загорится, но он не стал гореть, а только зашипел, и из него полезла наружу белая пена и пошел пар. – Понимаешь, дело-то в чем? Не боятся ничего. Египтяне, жены… мать… жнецы. Думают: зароем в землю – и вырастет десять человек. Им же говорят: при жизни, дура! При жизни! – он постучал кулаком по лбу, махнул рукой и закинул крест на плечо.
– Эй! – крикнул он, держа одной рукой крест за мокрую перекладину, а другую засунув в карман. – Эй! Дядя летчик! Парле ву франсе? Десин муа ен мутон! – и, не услышав ответа, пошел навстречу тускнеющим фонарям.
Он шел под фонарями, шел под черной крышей, спускался вниз по лестнице на обычную улицу, он шел по пустынной светлой улице и кричал:
– Эй! Аще убо ревенонз а но мутон! Медам! Месье! Ревенонз а но мутон! Десин муа ен мутон! Силь ву пле![1] – кричал он. На лицо ему садились холодные мелкие капли, возникающие из ничего. Они клубились в воздухе как пыль, которую не видно в тени. Зато с крыш капали крупные капли, разъедавшие лед на тротуаре, а из водосточных труб текли струи, как из дул чайников, и вода пузырилась и журчала в блюдцах, вытаявших во льду, и ноги разъезжались на сером в темных пятнах тротуаре. Январь был как апрель, или как январь, но в Париже.
– Десин муа ен мутон! Эй, кто-нибудь! Выходи из ящиков! Неужели все перемерли?
– Пф, – треснул сзади крест, и он обернулся, и полоса дыма возникла перед ним и поплыла, распадаясь в клочья, а на льду лежала красная крошка и стала ярко-желтой, а потом погасла и исчезла, и он пошел дальше, проткнув лбом висящий в воздухе голубой огурец.
– Ле конкомбр бле, – сказал он, ощущая потребность говорить по-французски, потому что все было как в Париже, и даже Эйфелева башня чернела вдалеке, но какая-то чересчур голая, будто тут с нее все облетело, не выдержав морозов.
– Ля Тур Эйфель ню, – сказал он и остановился, услышав далекий нарастающий гул.
Что-то приближалось сзади или сверху неумолимо, он смотрел на бело-голубой киоск, мокрый от воды, стараясь запомнить. И когда уже дальше некуда было нарастать, что-то знакомое и родное лязгнуло сзади. Он обернулся и увидел смотрящий на него троллейбус. Он смотрел на троллейбус и ждал, что будет. И в самом деле: из дверей вышла девушка в тигровой шубе, и прошла, не глядя на него, и поскользнулась, и пошла дальше, и мокрая пыль садилась на нее; прогнувшись назад, он смотрел на ее красный шарф; когда она прошла мимо, он сказал:
– Ну что же вы, – троллейбус лязгнул дверьми, – что же вы, – сказал он, прогнувшись вперед, троллейбус загудел и задрожал, но колеса вертелись на месте, разбрызгивая воду.
– Куда же вы! – спохватившись, крикнул он вслед девушке. – Почему вы не обняли меня? – Он сделал шаг, но поскользнулся и отчаянно засеменил ногами, прогнувшись назад; троллейбус смотрел на него и трясся. – Нас же не будет! Стойте! – кричал он, широко расставив ноги и прогнувшись вперед. – Так не делают! Так делают одни мытари! Да стойте! Слушайте! Я пророк! Я Дед Мороз! Я Прометей! Я похитил огонь!
Он сделал шаг, но опять поскользнулся и взмахнул руками, крест поехал с плеча и упал ребром, крякнув, как кукла, постоял на ребре и шлепнулся плашмя в лужу, обрызгав его ботинки. Девушка оглянулась издалека и пошла дальше, закинув на спину красный шарф. Троллейбус отъехал одним боком.
– Недодумано, – сказал он. И сел на корточки, обхватив голову руками, и сдавил ее изо всех сил. – Недодумано! – крикнул он в отчаянии, понимая, что не успеет.
Бух-бух-бух-бух – дружно топая, к нему торопливо бежали сторожа.
Под стук колес, под стук
Согласно последним данным, смысл жизни известен более чем половине человечества, поскольку вообще женщин больше, чем мужчин. Женщины – вот ствол древа, его сердцевина, а мы – кора и боковые ветки, мы разведчики и защитники. Так передали по телевизору. Ствол знает, куда ему расти, но время от времени на всякий пожарный случай посылает нас вбок от себя: поищите, мол, нет ли и там какого смысла? А устанете искать – вот вам большая страна и на ней железные дороги, залезьте в вагон и, пока он едет, спокойно во всем разберитесь. Ноги ваши гудят после долгих поисков смысла, стоптанные башмаки лежат и перекатываются на полу. Вам кажется, что жизнь прошла напрасно и вы всю жизнь бежали не туда, ничего, не расстраивайтесь, отдохните пока тут, на верхней полке, уткнув лицо в серую подушку, страна у вас большая, времени много, и нет лучше места, чтоб спокойно разобраться во всем.
Мир не рухнет от вашей ошибки: пока вы бежали туда-то и туда-то, кто-то за вашей спиной для равновесия бежал в противоположную сторону, а тем временем, главное, ствол наш все рос куда надо. Мир не рухнет. Лежите спокойно. Куда вам? К вашему сведению: сейчас мы все едем в Котлас, туда, где Северная Двина. Вам все равно. Правильно.
Прежде всего надо разобраться с поэтами. Отодвинем в сторону шахматы. Давайте поговорим о поэтах.
Потому что у них ведь как? У них везде сидят незнакомки. В парке с желтыми листьями. На площади со снегом. В горах Крыма и Кавказа. На балкон выйдете – незнакомка. В люк водостока заглянете – незнакомка. За копченой треской побежите – нету копченой трески, одни незнакомки. А уж в поезде, в котором мы едем, – целая рота незнакомок, по одной на каждое купе.
Будто она сидит напротив вас в ночном полумраке вагона, а потом поезд трогается, бегут по стенам серебряные тени, или плывет закат в зыбкий мартовский вечер, и ваши сердца или души летят со свистом в какую-то эллиптическую туманность или еще куда-нибудь.
Или, допустим, в стране идет дождь, и в газоне растет зеленая трава, а вдоль газона – белый бордюр, и она шагает по бордюрчику, будто олимпийская чемпионка, – в красных брючках, с белой сумкой через плечо, и моросит дождь, покрывая бисером ее волосы, и вы, бросив авоську с огурцами, бежите к ней, чтоб, например, воздвигнуть над ней свой черный зонт, и она, качнувшись, отдаст вам белую сумку и свесит с бордюрчика лакированные туфельки и дотронется до вашего плеча. Да.
Или, допустим, вы открываете дверь купе, стучащего, как грудная клетка, и она уже смотрит на вас снизу вверх, взметнув брови, и вы вволакиваете свою черную сумку и садитесь напротив, и она отворачивается и смотрит на ваше отражение в черном стекле, а вы смотрите на ее отражение, и у нее оказываются очень удивленные глаза, и вы сидите и ждете, как завороженный, что сейчас она протянет тонкую свою руку, погладит вас по загривку, как умного щенка, и скажет: «У-тю-тю-тю-тю…» – и ваши волосы, к которым прикоснулась ее ладошка, будут лежать на голове радостно и смиренно.
Вот здесь она и сидит. Вот на этом месте. Вот тут у нее туфли, тут голова, тут серебряные тени.
Вы что-то хотите сказать?
Вы хотите взобраться на высокую колокольню и перестрелять всех этих поэтов из пулемета, и в вашем мозгу, распаленном от поисков смысла, они разбегаются, как тараканы.
Да. Есть в жизни и газон, и бордюр – но нет незнакомки. И наоборот – есть незнакомка, но нет поблизости вас. Вы лежите, уткнувшись лицом в подушку, и разбираетесь во всем, а она не ждет вас за дверью – хоть целый день ту дверь отворяй и захлопывай.
Она ездит другими путями и на других лошадях, и ей наплевать на темную ночь, и на живой зеленый поезд, и на желтые окна, плывущие по земле, наплевать.
А что же олимпийская чемпионка, например, Маша Филатова – по бревну?
– А вот что, – говорит сытый телекомментатор, показывая с экрана фигу. – Вас тут сорок миллионов, а Машка у меня одна.
Это поэзия.
Когда мы, безбожники, будем стоять перед Богом голые, сцепив внизу ладони, как стенка в ожидании штрафного удара, и Бог будет думать, как бы нас наказать, давайте поднимем руку и скажем, чтобы Он посадил поэтов в наш поезд, и пусть он их возит.