Миттаг-Леффлер, провожая, с неизменным благожелательством ободрял затосковавшего в Стокгольме товарища:
— Дорогая Соня, если бы я по своей природе был завистливым, то очень завидовал бы вашему счастью. Что может быть прекраснее — сделать новое математическое открытие и самой изложить его перед наиболее компетентными слушателями в Европе!
Он поручил ей во что бы то ни стало добиться от французского правительства через влиятельного члена Парижской академии наук Бертрана материального участия в издании «Acta». Многие страны уже выделили определенные суммы.
— Бертран и «Acta»! Теперь вам надо довести дело до благополучного конца, иначе я буду считать вас плохим дипломатом и разочаруюсь во всех женщинах. Завоюйте его для себя самой, для меня, а прежде всего для «Acta». И, дорогая Соня, не ведите себя так, чтобы в вас заподозрили нигилистку. Не забудьте также, что седьмого июля вы должны быть непременно на конгрессе естествоиспытателей в Христиании!
На пристани Ковалевская сияющими глазами смотрела на брата и сестру Леффлер — своих преданных друзей и, торопливо пожимая им руки, смущенно говорила:
— Я, быть может, еще ни разу не чувствовала так живо, как теперь, насколько сильна моя любовь к вам обоим. Вы положительно сделались необходимыми для меня.
Но, и любя своих друзей, она нетерпеливо желала поскорее покинуть Стокгольм. Незадолго до отъезда она умоляла Марию Янковскую приехать в Стокгольм оживить ее. «Мне грозит большая опасность, — писала она, — я превращусь скоро в учебник математики, который открывают только тогда, когда ищут известные формулы, но который перестает интересовать, когда попадает на полку среди других книг. Я не знаю, удастся ли даже тебе, несмотря на твои большие созерцательные способности, узнать сущность, скрывающуюся между строками этого скучного старого учебника».
Как во сне прожила Ковалевская дни пути и с детской радостью увидела, наконец, знакомые предместья Парижа, непередаваемо нежное пепельно-сиреневое небо столицы мира. Даже легкие стали дышать свободнее в сухом после Стокгольма, ароматном воздухе Франции.
Все было ей мило на этот раз в Париже. Старенький дребезжащий фиакр с огромными фонарями и неподвижной между ними фигурой возчика, издававшего понукающий звук — нечто среднее между старческим кряхтеньем и коротким смешком, — двигался медленно. Но Софья Васильевна была благодарна за тихую езду. Она словно встретилась после долгой разлуки с близким человеком и не могла наглядеться на его дорогие черты. Взор отмечал новые шрамы на фасадах знакомых зданий, морщины на мостовых, пышность еще недавно маленьких деревьев. Ей понравился и тесный альков салона, полученный за шесть франков в сутки в пансионе госпожи Мове на улице Бонье, 6/8. Она готова была мириться со всем, лишь бы ее ум, ее сердце перестали испытывать голод.
Ковалевская не успела распаковать вещи, как появилась Мария Янковская — нарядная, оживленная.
— О милая, я не позволю тебе здесь оставаться! — сморщив вздернутый носик, воскликнула она — Мы сию же минуту едем ко мне!
— Что ты, Мария! — взмолилась Софья Васильевна. — Я не сабинянка, меня не нужно похищать. Да мне и не очень хочется стеснять тебя и себя.
— Едем, едем немедленно, — настойчиво твердила Янковская и дернула ручку звонка. — Найдите фиакр. Пусть ждет у подъезда, — сказала она появившейся горничной. — Госпожа Ковалевская покидает пансион.
Опустившись на диван, Софья Васильевна беззвучно смеялась. Какое же прелестное создание эта решительная маленькая полька!
Утром следующего дня Ковалевская нанесла визиты своим знаменитым французским друзьям — Эрмиту, Пуанкаре, физику Липпману. На обеде, устроенном в ее честь Пуанкаре, присутствовали Таннери и непременный секретарь академии Жозеф Бертран.
Математики Франции были чрезвычайно предупредительны с «госпожой профессором». Пуанкаре написал о ней и о журнале «Acta mathematica» лестную статью в газете «Temps». Эрмит, этот французский «патриарх математиков», занимавший во Франции такое же место, как Чебышев в России, а Вейерштрасс в Германии, с восхищением отзывался о ее трудах и рассказывал, как приняли в Парижской академии его сообщение о ее работе «Преломление света», но, как и прежде, к большой досаде Софьи Васильевны, не приглашал к себе в дом!
Главное же, непременный секретарь академии охотно откликнулся на просьбу Ковалевской об «Acta». Вопрос о материальном участии Франции в издании зарекомендовавшего себя детища Миттаг-Леффлера был на удивление быстро решен. Мало того, продолжая беседовать с остроумной русской, Бертран вдруг спросил:
— Мне, помнится, говорили о вас, что еще в первые годы учения у господина Вейерштрасса вы проявили большую отвагу, решив поймать неуловимую «математическую русалку»?
— О, это была, бесспорно, дерзость, свойственная крайней юности, великий грех моей молодости, — задумчиво улыбаясь, ответила Ковалевская.
— Приносящий особую честь математику, совершившему этот грех в столь нежном возрасте и повторившему его в годы расцвета, — галантно поклонился Бертран. — Следующей темой для премии Бордена мы как раз предложили проблему вращения тяжелого тела, — продолжал Бертран. — Ведь вы знаете, что несколько конкурсов на эту тему окончились неудачно. Русалочка с истинно женским лукавством смеется над усилиями ученых мужей, расставляющих ей сети…
— Мне кажется, — заметила Ковалевская, — ученые мужи по мужской самоуверенности не хотят допустить мысли, что их сети устарели. Если эти сети и годны для чего-нибудь, то скорее для ловли глупых сардин, чем русалок.
— Вы так говорите, — пристально глядя на Ковалевскую, произнес Бертран, — что я вправе думать, не известно ли уже вам другое орудие лова?
— Известно ли? — покачала головой Софья Васильевна. — К сожалению, пока не окончательно. Но мои попытки вполне убедили меня в том, что не всегда испытанная дорога — самая лучшая…
— Я буду счастлив, если вы, уважаемая госпожа Ковалевская, проложите новый, лучший путь и к этой задаче, как проложили его для женщин в науке, — серьезно сказал Бертран, пожимая руку Софьи Васильевны, и предложил ей встретиться на следующий день, чтобы послушать ее сообщение. А Таннери напомнил, что Ковалевскую будут очень рады видеть девушки, обучающиеся математике в Севре.
25 июня в восемь часов утра Таннери заехал за ней и повез в Нормальную школу, где их ждали госпожа Таннери и математик Аппель — член экзаменационной комиссии. Ковалевскую усадили за стол экзаменаторов, и она внимательно всматривалась в лица девушек, избравших математику предметом своей педагогической специальности, вслушивалась в их четкие, ясные, выражающие полное понимание ответы. Ей было радостно видеть, как растет отряд женщин, желавших трудиться в такой сложной науке. Но их судьба тревожила: что будет с этими юными существами, получат ли они работу, как сложится их жизнь?
И среди грустных раздумий, вдруг, подобно далекой зарнице, вспыхивала мысль о теме на премию Бордена. Софья Ковалевская еще не знала, станет ли она продолжать свои попытки решить эту задачу, но сердце ее невольно начинало учащенно биться, холодели руки от волнения. Она делала усилие и снова видела перед собой нежные, серьезные лица девушек. На нее были устремлены глаза — серые, карие, зеленые, горящие отвагой и… благодарностью.
Ее судьба для многих женщин — как маяк в бурном море. Да разве есть на свете что-либо выше науки? Личное счастье? Любовь? Природа? Литературные фантазии? Все это пустяки. Поиски научной истины — вот самый прекрасный смысл жизни; обмен мыслями с людьми, преследующими одинаковые цели, — вот высшее из всех наслаждений!
После экзамена Ковалевскую повезли в Вирофле на завтрак к Бертрану. Там собралось много математиков. Ее осыпали комплиментами, ее славили за мужество. И у нее все определеннее зрело решение во что бы то ни стало поработать для конкурса, о котором сказал Бертран.
А он, хозяин дома, стоя возле знаменитой гостьи, протягивал ей подарок — манускрипт великого математика Гаусса.