«У самых худших ночных колпаков, — возмущался он в письме к Ковалевской, — еще больше открылись глаза на то, какое ужасное дело совершилось! Особенно поражен Дюбен — дурак второго, если не третьего класса. Он предполагает, что вы должны быть нигилисткой и привезете еще неизвестные взрывчатые вещества в наше добропорядочное отечество!»
На трудности этой борьбы Миттаг-Леффлер не особенно сетовал. Он считал, что если хватит сил, вдвоем с Ковалевской за пять-десять лет он сумеет столько сделать, что положение математики «как в Стокгольме, так и вообще на свете» будет несравнимо лучшим, чем теперь. И если он не совершил в своей жизни многого, что в юности намеревался сделать, то уж одно дело — приглашение Ковалевской — будет, несомненно, вписано в его послужной список как «стоящий поступок»!
Прекрасные слова, но до осуществления цели жизни было далеко. Софья Васильевна почти перестала верить, что все обойдется благополучно. Вдруг поздно вечером 24 июня 1884 года принесли телеграмму от члена правления университета барона Уггласа с извещением, что «госпожа Ковалевская назначена профессором сроком на пять лет», а вслед за ней вторую — от Миттаг-Леффлера.
Бежать к Вейерштрассу даже с таким известием Софья Васильевна не решилась. Она ходила по комнате, сжимая в руке драгоценные листки бумаги. Хотелось поведать свою радость кому-то близкому, дорогому. И никого, никого не было в эту минуту возле нее! Она вздохнула, села за стол и написала Миттаг-Леффлеру:
«Дорогой друг! Мне нечего говорить вам, какой радостью преисполнили меня телеграмма от Уггласа и пришедшая несколькими часами позже ваша телеграмма. Теперь я могу признаться вам, что до последней минуты не была уверена, что дело кончится успехом, и все время боялась, что в последнюю минуту появится какое-нибудь непредвиденное затруднение (как это часто случается в жизни)».
Едва дождавшись утра, она отправилась к Вейерштрассу и протянула ему смятые телеграммы.
— Теперь я от всей души желаю обладать силами и способностями, необходимыми для того, чтобы хорошо выполнить свои обязанности и быть достойной помощницей во всех делах Миттаг-Леффлера. Теперь я верю в будущее и так счастлива работать вместе с моим шведским товарищем. Как хорошо, что мы с ним встретились в жизни! И этим я тоже обязана вам!.. — сказала она учителю на его поздравления.
***
Весть о назначении Ковалевской штатным профессором разнеслась по Берлину. Скромная русская стала знаменитостью. Германский министр просвещения фон Госслер выразил желание познакомиться с «фрау профессором», наговорил всяческих комплиментов и разрешил ей — единственной из женщин! — доступ на лекции во все прусские университеты, если она пожелает их посещать. У нее просили математические работы для журнала, ее пригласили на годичное заседание Берлинской академии, а на следующий день во всех газетах было напечатано, что «в числе публики находилась госпожа Ковалевская, профессор математики в Стокгольме».
Сестра Миттаг-Леффлера Анна-Шарлотта написала для шведских газет такую восторженную биографию первой женщины-профессора, так много, со слов брата, сказала о важности научных трудов русской ученой, что Софья Васильевна съязвила:
— О, если бы я была на месте своих врагов, то не упустила бы этого благоприятного случая, чтоб поиздеваться над ученой дамой!
Среди благожелательных голосов прозвучал и враждебный. Это был голос Августа Стриндберга. Еще недавно он выступал в литературе как защитник освобождения и равноправия женщин, а затем, когда под влиянием книг таких писательниц, как Анна-Шарлотта Эдгрен-Леффлер и Агрелль, в обществе стали превозносить женщину, Стриндберг возмутился против «унижения мужчины». Он объявил, что женский пол — враг мужского, что если мужчина теперь не соберется с силами для борьбы с ним, ему придется «подпасть под иго женщин — низменных в своей жажде власти».
Стриндберг написал в газете статью против назначения Ковалевской.
— Он доказал так ясно, как дважды два — четыре, насколько такое чудовищное явление, как женский профессор математики, вредно, бесполезно и неудобно, — шутила Софья Васильевна. — Я лично нахожу, что он, в сущности, прав. Однако возражаю против одного: что меня пригласили лишь из любезности к моему полу.
Злословие писателя не отразилось на отношении Ковалевской к нему. Когда позднее ей пришлось присутствовать на юбилее Стриндберга, кто-то высказал свое удивление, что она оказывает внимание человеку, выступавшему против нее. Софья Васильевна на это ответила.
— Именно потому, что односторонний Стриндберг так несправедливо нападал на меня, я счастлива, что могу выразить свое удивление гениальному Стриндбергу. Мы, женщины, должны учиться у мужчин, но не допускать, чтобы их человеческие слабости или ошибки затемняли для нас истинные их заслуги…
Ей не было нужды обижаться на необъективное отношение большого писателя. Вся ее профессорская деятельность была живым опровержением выпадов Стриндберга. Ковалевская излагала наиболее трудные разделы высшей математики, новейшие исследования видных ученых Германии, Франции, Англии и свои собственные работы. Она читала лекции два-три раза в неделю по два часа. Нередко ей приходилось заменять заболевших профессоров. Однажды она по этому поводу даже написала хворавшему Миттаг-Леффлеру: «Математический факультет было бы правильнее назвать математическим лазаретом. Одна я гожусь на что-нибудь».
Цюрихский профессор Шварц, с которым ей когда-то так хотелось поработать, прислал ей весьма любезное письмо. Шварц восторгался тем, что Ковалевская стоит «на собственных ногах», что благодаря своим знаниям она завоевала себе такое положение, какому могут позавидовать многие мужчины. Он писал о своем желании непременно приехать в Берлин — повидаться и поговорить с ней. Он сообщал, что ему не удалось дать в одной из своих работ строгие доказательства и он надеется, что Софья Васильевна поможет преодолеть затруднения, которые оказались ему не под силу.
— Это слишком уж лестно! — прочитав письмо Вейерштрассу, усмехнулась Софья Васильевна. — Я не могу относиться к Шварцу с прежней приязнью. Мне рассказали, что он строит козни против Миттаг-Леффлера. И уж, конечно, я встану на защиту своего шведского друга!
— Да, мой ученик действительно интригует! — подтвердил Вейерштрасс. — Геттингенская обсерватория намеревалась пригласить на пост директора вашего Гюльдена. А Шварц добивался этого места для своего друга Шеринга, хотя берлинские астрономы утверждают, что избрание Шеринга равносильно исключению обсерватории из списка астрономических учреждений.
— А я очень довольна, что в Германии не решен вопрос об условиях приглашения Гюльдена, — сказала Ковалевская. — Вероятно, Швеция сможет сохранить его. Знаете, в настоящее время, я думаю, есть немного астрономов, которые стоили бы его!
Вейерштрасс насмешливо прищурился:
— Я вижу, ты всерьез занята делами Стокгольмского университета? Это хорошо. Ты проявляешь благородство характера и чувство благодарности. Значит ли это, что ты полюбила Швецию и нашла в ней вторую родину?
— Полюбила ли я Швецию? Нашла ли вторую родину? — задумчиво повторила Софья Васильевна слова учителя. — Да, я очень, очень признательна этой стране за широкое отношение к нам, женщинам. Но, да простят мне боги мою дерзость, — засмеялась она, — я, кажется, начинаю понемногу затягиваться там нежной, бархатистой, зеленой тиной «благопристойности»!.. Вам известно что-нибудь более мертвящее, чем устоявшееся, властное и непререкаемое так называемое общественное мнение? — спросила она Вейерштрасса, и глаза ее потемнели.
— Гм… — неопределенно отозвался профессор.
— Вы мужчина и можете позволить себе не особенно им интересоваться, — продолжала Ковалевская. — Но как быть женщине? Да еще одинокой? К тому же ученой, что само по себе есть уж нечто выходящее за пределы освященного традициями положения? В Москве перед отъездом в Берлин я получила письмо от жены астронома — Терезы Гюльден. Гюльдены долго жили в России, они ко мне хорошо относятся, мы очень дружны. Но даже Тереза советует мне взять Фуфу в Стокгольм, иначе меня будут осуждать за равнодушие к дочери.