В томике Пушкина, исчерканном красно-синим карандашом, в разделе примечаний отмечена строфа, как пишет комментатор, «исключенная Пушкиным» потому что она оказалась в противоречии с характером Онегина: в ней поэт заставил было Онегина сразу влюбиться в Татьяну. Черновая строфа обведена и на полях поставлен большой восклицательный знак:
…В постеле лежа, наш Евгений
Глазами Байрона читал,
Но дань невольных размышлений
Татьяне милой посвящал.
Проснулся он сегодня ране —
И мысль была все о Татьяне.
«Вот новое!» — подумал он:
«Неужто я в нее влюблен?»
Яхонтов обрадовался своему открытию, оно укрепило трактовку сложного, противоречивого характера.
«Не хочу влюбляться, боюсь любить, не могу поверить» — легло в подтекст исповеди, продиктовало мягкие, иногда почти робкие интонации. Онегин как бы осторожно отстраняет от себя Татьяну, «обнаруживая… душевное смятение, которым ему и поделиться-то не с кем». Душевное смятение он не раскрывает, а невольно обнаруживает, как состояние мучительное, требующее прикрытия, маски. Потому невольно улыбаешься, слыша эти слегка подчеркнутые, педалированно-мужские, поучительные ноты:
Полюбите вы снова: но…
Учитесь властвовать собою…
…К беде неопытность ведет.
На другой своей догадке Яхонтов не настаивает, задает лишь вопрос: не боится ли Онегин, «что Татьяна его разлюбит, угадав в нем духовную немощь?» В исполнении это прочитывается как глубоко скрываемый страх. Им не только поделиться не с кем, но и самому себе невозможно в нем признаться. Тоской о счастье и почти признанием в любви звучат у Яхонтова слова:
…Я верно б вас одну избрал
В подруги дней моих печальных,
Всего прекрасного в залог,
И был бы счастлив… сколько мог!
«И был бы счастлив…» — тайный вздох, моментально пересеченный коротким: «сколько мог». Яхонтов снимает знак восклицания, поставленный Пушкиным, и проговаривает быстро, как одно: «сколько-мог» — Онегин боится выдать себя, торопится потушить чувство, вот-вот готовое вспыхнуть. Яхонтов не раз возвращается к этой мысли: сердце Татьяны Онегин как бы включает в систему реальности, в общении с которой он слаб, бессилен. Возникает конфликт, драматический для обеих сторон и не имеющий разрешения.
Что может быть печальнее двух фигур, возвращающихся домой после такого разговора:
Он подал руку ей…
Татьяна молча оперлась…
Явились вместе…
Сколько горькой иронии в этом «явились вместе».
Письмо Онегина к Татьяне — как бы третий акт драмы, и он полон новых неожиданностей.
Казалось бы, кому, как не Яхонтову, с его дендизмом, с его шармом — кому, как не ему, в письме Онегина заставить сострадать герою — ведь действительно пришла очередь страдать Онегину!
Но Яхонтов прислушивается к автору и слышит, что Пушкин тут… смеется!
Бледнеть Онегин начинает…
Онегин сохнет…
Все шлют Онегина к врачам…
Человек «писать ко прадедам готов о скорой встрече», а Пушкин настроен насмешливо. Как волновался он, держа в руках листок, исписанный рукой Татьяны, сколько слов озабоченно потратил, оправдывая французскую речь героини и то, что она «по-русски плохо знала», как откровенно, не удержавшись, предварил чтение восхищенным вопросом:
Кто ей внушал и эту нежность,
И слов любезную небрежность?
Почти насмешливым жестом он протягивает нам послание Онегина.
Яхонтов читает письмо Онегина на одном дыхании — это порыв откровенной мужской страсти, которая не говорит, а кричит о себе:
Я думал: вольность и покой
Замена счастью. Боже мой!
Как я ошибся, как наказан!
Протяжное, горестное «Боже мой!» произнесено человеком, который, кажется, обхватил голову руками и готов повторять бесконечно: «боже мой… боже мой…». Еще большая мука в восклицании: «Как я ошибся!» И, наконец, последнее «как наказан!» венчает эту отчаянную тираду.
Нет, поминутно видеть вас,—
конец сожалениям, человек целиком, с головой отдается жадной, поглотившей его страсти:
Повсюду следовать за вами,
Улыбку уст, движенье глаз
Ловить влюбленными глазами…
Это почти крик — Онегин признается открыто, громко, упиваясь собственной мукой, вернее, тем, что ее можно наконец высказать, выплеснуть.
Письмом Онегина Яхонтов заключает свою интерпретацию героя. Чтобы понять ее в целом, необходимо вернуться назад, к моменту, когда девочка, отвергнутая и униженная, вдруг, словно ее что-то осенило, подымает голову и идет на новое испытание, почему-то ей необходимое.
В брошенном кабинете Онегина Татьяна погружается в изучение чужой библиотеки. Как историки, исследователи того же Пушкина, всматриваются в каждую пометку его карандаша, пытаясь разгадать то, что может быть невольно выражает душа поэта «то кратким словом, то крестом, то вопросительным крючком», — так тут любовь молодой женщины становится мощной силой познания.
Листая онегинские книги, Татьяна думает не только об Онегине, но о жизни. Страдание делает ее проницательной — так бывает. Свое знание Онегина, объемное и сложное, Пушкин во многом передоверяет Татьяне — Яхонтов в это верил.
Любовь Татьяны не слепа, она не угасает от прозрений, от опыта. Напротив, даже, оставшись безответной, даже толкнув человека на беду, она изо дня в день формирует его внутренний мир, его духовный облик.
Но Онегин в своей страсти слеп. И что-то неживое звучит у Яхонтова в запоздалых всплесках онегинских признаний. Яхонтов отчеркнул в тексте романа финал строфы, которая, начинается оперно запетой строчкой «любви все возрасты покорны», а кончается удивительными словами:
Но в возраст поздний и бесплодный,
На повороте наших лет,
Печален страсти мертвый след…
Впрочем, может быть, это отчеркнуто Поповой.
К финалу подходит вторая исповедь Онегина.
Я знаю: век уж мой измерен;
Но, чтоб продлилась жизнь моя,
Я утром должен быть уверен,
Что с вами днем увижусь я…
Какое слово в этом четверостишии ударное? Напрашивается: «уверен». Онегин уверен в себе, этой уверенностью дорожит, и в конце концов, в чем-то же должен он быть уверен!
Но в том-то и дело, что всякую уверенность он сейчас потерял. Он слепой и слабый сейчас. Яхонтов ставит другое ударение и даже как бы восклицательный знак после него:
Я утром (!) должен быть уверен —
и в это «утром» вкладывает последнюю мольбу и ничем не прикрытую беспомощность. Горечь же ситуации в том, что и такого Онегина Татьяна любит.