Сын Коли Бабушкина сфотографировал нас втроем на скамейке в школьном саду. Коля ходил взволнованный и гордый тем, что приехал на эту необычную встречу со своим продолжателем и наследником, — танкист-мальчишка из сорок второго, сын сейчас наполовину старше его тогдашнего. Впрочем, у нас с Заречным тоже были уже внуки, их фотографии мы демонстрировали тут не раз!
А вот сын погибшего в сорок втором в районе деревни Тортолово комиссара первого дивизиона 798-го артиллерийского полка 265-й стрелковой дивизии Владимира Немировского выступил перед ветеранами с обстоятельным докладом. О том, что уже сделано для увековечения памяти павших на местах самых жестоких и решающих боев. Преподаватель одного из довольно известных ленинградских вузов, Борис Владимирович много лет пытается найти могилу отца-комиссара, вовлек в это дело студентов, стал лучшим знатоком здешних мест и всех перипетий Синявинской операции. Я впервые увидел его среди ветеранов в плаще-накидке и болотных сапогах с отогнутыми голенищами, озабоченного предстоящим походом в лесисто-болотистые чащи. Захоронение отца он все еще не нашел, зато со своими энтузиастами студентами установил имена многих солдат и офицеров, считавшихся без вести пропавшими.
— Они не пропали без вести, они погибли здесь, на мгинско-синявинской земле, сражаясь до последнего патрона, до последней капли крови! — под гул одобрения воскликнул сын комиссара с трибуны конференции.
Заречный ослабил галстук — стало жарко. Он гордился подвигом сына комиссара Немировского — именно подвигом, иначе нельзя было назвать эти ежегодные его копания в обвалившихся и залитых болотной жижей землянках, траншеях, извлечение из них останков погибших, пролежавших тут сорок лет без погребения, установление сотен имен и фамилий, розыск их родных…
На «встречу» с погибшими отцами приехали и многие другие сыновья и дочери синявинцев. Взволнованные, уже сами отцы и матери семейств, они возлагали венки и букеты цветов на братские могилы во Мге, в Тортолово и Гайтолово, на главной Синявинской высоте, где ныне высится обелиск над целым мемориальным комплексом. Многим запомнилось напечатанное в городской газете стихотворение младшей дочери рядового Александра Шушина — Елизаветы Зайцевой, приезжавшей из Донецка поклониться праху отца:
Сегодня — первое свидание
С той трудной, огненной поры.
Прости, отец, за опоздание
Седой теперь уж детворы…
Мы вернулись в осень сорок второго, мы вспоминали павших однополчан, друзей и товарищей, про которых давно ничего не знали. Тогда, одновременно с Синявинской наступательной операцией под Ленинградом, уже близился перелом в грандиознейшей битве на Волге, хотя немцы еще не чувствовали запаха подготовленного для них Сталинградского котла, они все еще были самоуверенны и наглы, их авиация беспрерывно висела над нашими боевыми порядками.
Эй, кабонские матрешки,
Открывайте-ка окошки,
В 12 часов
Будет бомбежка!
Такие листовки сбрасывали близ поселка на Ладоге, откуда начиналась знаменитая Дорога жизни.
— Ну… нахалы!.. — мотнул головой Заречный, когда я рассказал ему про эту листовку.
Его карие, слегка посветлевшие, порыжевшие глаза сощурились, он хочет что-то сказать еще, но не находит нужных слов и возмущенно поджимает губы.
Мы договорились встретиться через год в Риге, где Заречный бывал часто в служебных командировках, и еще не знали, что неожиданные новости сведут нас раньше.
Встреча во Мге не только всколыхнула наши воспоминания, но и заставила по-новому взглянуть на всю историю Синявинской операции, которая стала прологом прорыва блокады, важной вехой на пути к освобождению первых метров эстонской земли.
С трибуны научной конференции, организованной во Мге советом ветеранов 2-й ударной армии, выступили военачальники, ученые, рядовые участники Синявинской битвы. Председатель совета, спокойный, уравновешенный, очень основательный Константин Константинович Крупица, слушая выступления, не раз взглядывал на меня, наблюдая мои манипуляции с магнитофоном. Я удобно устроился на сцене сразу за трибуной, водрузив свой микрофон перед выступающими.
Мне пришлось все время держать руку на регуляторе уровня записи, когда выступал бывший военный хирург, подполковник медицинской службы Захар Семенович Колесников. Около десяти тысяч срочных операций сделал в полевых условиях, часто под огнем врага, этот все еще крепкий, с большим выпуклым лбом человек. Голос у него по-молодому звонкий, стрелка на индикаторе моего магнитофона все время прыгала в крайнее правое положение.
— Мне не забыть до конца дней, — говорит он, — как многие раненые, вынесенные санитарами из-под огня, вновь рвались в бой, просили, умоляли нас, медиков, немедленно отпустить их с операционного стола к своим сражающимся однополчанам. И уходили, просто-таки сбегали из палаты медсанбата. Верили в победу. А раны победителей заживают вдвое быстрее, чем раны побежденных.
Я не сразу обратил внимание на скромно одетого, как-то уж очень тихо взошедшего на трибуну невысокого человека с обветренным суровым лицом, густыми бровями, почти сросшимися над переносицей. Бывший командир минометной батареи 1250-го стрелкового полка Алексей Иванович Митькин. Первые же его слова насторожили, в зале стало необычайно тихо. Заречный, сидевший в президиуме, и Крупица почти одновременно взглянули на меня — записываю ли? А рядом, на трибуне, пожилой человек откровенно плачет, слезы не только сбегают по загорелым морщинистым щекам, но и душат его. Я вижу в передних рядах зала лица бывших солдат, и не ордена и медали уже горят в отблесках электрического света, а сверкает влага на глазах сидящих.
Митькин рассказывает о самых трудных днях битвы. Не хватило у нас сил пробиться к Неве — всего-то около трех километров оставалось! Еще не знали мы, что сорвали самый зловещий замысел Гитлера — штурмом группы армий «Север» взять Ленинград и сровнять его с землей, — не знали, что спасли Ленинград, хоть и не прорвали еще блокаду, но враги уже обложили нас со всех сторон, и выход из окружения, прорыв на исходные рубежи к Черной речке стал для каждого новым адом.
— Сейчас не скажу, сколько еще оставалось до своих, когда мы с группой солдат при выходе из окружения наткнулись на наши землянки с тяжелоранеными. Мы сами от ран и усталости еле держались на ногах. Вынести неходячих раненых не представлялось никакой возможности. И они это понимали, они не осуждали нас за то, что мы ничем не можем им помочь. И были с ними три молоденькие девчонки-медсестренки. «Раненых нам не вынести, — сказали мы этим девушкам, — но и вы уже ничем не поможете им. Через час сюда придут фашисты — уходите с нами!» — Минометчик опять сглотнул слезы, сделал паузу, пытаясь справиться с душившим его спазмом. Голос сорвался. — Их стали упрашивать сами раненые: «Сестрички, уходите, милые!» На русском, украинском, казахском языках. И одна миловидная сестра, спокойно продолжая накладывать повязку на голову окровавленного пожилого солдата, сказала за всех: «Как же мы уйдем? На наших сумках — красный крест, и мы не уйдем!»
Они остались. Они не бросили бойцов, с которыми до последней возможности вместе сражались среди болот и топей тут, под Синявином. Сражались в тяжком сорок втором, сражались, веря в грядущую Победу Отчизны. До разгрома фашистов в Сталинграде оставались месяцы, до Курской дуги — меньше года…
Пронзительный этот рассказ по сей день не дает покоя, будоражит мою память. И, как оказалось, не только мою. Через месяц или два после встречи во Мге я получил письмо из Москвы, от бывшего рядового 259-й стрелковой дивизии, взаимодействовавшей с нашей танковой бригадой, Роланда Мамиконовича Мусаеляна. Старый солдат стал ученым-физиком, но мы — побратимы войны, у нас одинаковое отношение ко всему, что связано с нею, и его память тоже не отпускает ветерана из тех дней, возвращает снова и снова в обстановку пережитого.