— Засада, — сказал Шкловский. Он подумал минуту и продолжил:
— Ты возвращайся домой, тебя не возьмут, а я попробую через наше „окно“ в Белоострове уйти в Финляндию.
И он пошёл пешком на вокзал к первому поезду. Он перешёл границу и вскоре объявился в Берлине. Засады, кстати сказать, не было. Оказалось, что они просто забыли перед уходом выключить на кухне свет»{96}.
К таким свидетельствам надо относиться осторожно. Много непонятного и чересчур анекдотического в этой истории. Из неё вообще можно сделать вывод, что Шкловский бежал из Петрограда по ошибке.
Может, это и понравилось бы самому Шкловскому, когда он скрывал (по понятным причинам) эту деталь своей биографии, но общий тон времени и свидетелей говорит прямо противоположное.
Засады — были, и даже в тех местах, где Шкловский не жил. А жил он именно в Доме искусств. Да и непонятно, где тогда была жена Шкловского, Шкловская-Корди, которая…
Впрочем, обо всём по порядку.
Так или иначе, на следующий день он появился в квартире Тыняновых на Греческом проспекте, 15.
Об этом подробно пишет живший там Каверин (женатый на сестре Тынянова):
«Он был слегка напряжённый, но ничуть не испуганный. Почти такой же, как всегда, не очень весёлый, но способный говорить не только о том, что чекисты ищут его по всему Петрограду, но и о стиховых формах Некрасова, которыми тогда занимался Юрий.
Иногда напряжение прорывалось.
Мы были не одни. У Тынянова сидел некто Вася К., пскович, учившийся почти одновременно с Юрием в Псковской гимназии. Он был из дальних знакомых, в семье моих родителей, да и в тыняновской, его не любили. К нам он зашёл в тот вечер по делу: он открыл в Пскове маленькую книжную лавку, но превращаться в „частника“, как тогда называли нэпманов, ему не хотелось, и он надеялся, что ему удастся оформить своё предприятие под маркой ОПОЯЗа.
Юрий нехотя познакомил его с Виктором. Через пять минут этот Вася К. был, как теперь принято выражаться, „в курсе дела“. Тем поразительнее показалось мне, что в доме, который был проникнут не высказанным, но всеми подразумеваемым желанием спасти Виктора от ареста, этот вежливый, красивый, хорошо воспитанный человек заговорил (хотя бы и с оттенком осторожности) о своих торговых расчётах, ОПОЯЗ выпускал сборники, которые немедленно раскупались, и К., упомянув об этом, неловко воспользовался словом „благополучие“.
— Всё моё благополучие заключается в этой чашке чая, — с опасно разгладившимся от бешенства лицом рявкнул Виктор».
Дальше всё происходит как в настоящих романах — хозяева уговариваются с уходящим куда-то Шкловским, что завяжут занавеску в спальне узлом, и если узел будет развязан, то значит, в доме засада. Все волнуются, и все при этом знают о происходящем. Встреченный Кавериным Слонимский уверен, что Шкловского схватят если не сегодня, то завтра, что скрыться невозможно.
И правда, в тот же день к Тыняновым приходит сначала один чекист, запрещая присутствующим выходить из дома, а затем и подмога. Каверин описывает всё это довольно подробно, и десяток страниц его воспоминаний посвящён тому, как в квартире Тыняновых застревают её жители, рыжий нищий с сумой через плечо, переводчик Варшаверов, студент военно-медицинской академии, таинственная девушка, сослуживцы Тынянова. Через двое суток там находилось 23 человека, и, наконец, когда наступили третьи, всех отпустили.
Каверин так пишет об этом:
«Чем же занимался, где скрывался виновник этого переполоха? Виновник не сидел на месте и не прятался, как ни трудно этому поверить. Какое-то магическое чувство остановило его, когда, подойдя к вечеру первого дня засады к нашему дому и увидев в окне приглашавшую его занавеску, он постоял, подумал — и не зашёл. Может быть, его остановило то обстоятельство, что все окна были освещены, а окон было много. Это повторилось у дома, где жила Полонская, — и там его ждали.
Для побега нужны были деньги, и он на трамвае поехал в Госиздат, на Невский, 28, где все его знали, где изумились, увидев его, потому что он был отторжен и, следовательно, не имел права получить гонорар, который ему причитался. Но и в административной инерции к тому времени ещё не установилась полная ясность. Бухгалтер испугался, увидев Шкловского, но выписал счёт, потому что между формулами существования Госиздата и Чека отсутствовала объединяющая связь.
Кассир тоже испугался, но заплатил — он тоже имел право не знать, что лицу, имеющему быть арестованным, не полагается выдавать государственные деньги. Впрочем, не только эти чиновники были ошеломлены смелостью Шкловского. Весь Госиздат окаменел бы, если бы у него хватило на это времени. Но времени не хватило. Шкловский сразу же ушёл — на всякий случай через запасной выход: на Невском его могли бы ждать чекисты».
Прерываясь на разные литературные цитаты, Каверин сообщает, что Шкловский так и не рассказал ему о подробностях своего бегства.
— В общем, — говорил он ему, — перейти финскую границу было легко. Из Киева бежать было труднее.
И Каверин продолжает:
«Это было легко, потому что в нём ключом била лёгкость таланта, открывавшая новое там, где другие покорно шли предопределённым путём. Новым и неожиданным было уже то, что он не согласился на арест. Не сдался.
Его и прежде любили, а теперь, когда он воочию доказал незаурядное мужество, полюбили ещё больше. Если бы желание добра имело крылья, то он перелетел бы на них границу.
Но он обошёлся без крыльев. Из Финляндии он прислал телеграмму: „Всё хорошо. Пушкин“. Так его называли у Горького, где он бывал довольно часто. Мы вздохнули свободно»{97}.
Среди Серапионов была поэтесса Елизавета Полонская, о которой уже шла речь. Это именно про неё, про её стихи
И мы живём, и Робинзону Крузо
Подобные — за каждый бьёмся час,
И верный Пятница — Лирическая Муза
В изгнании не покидает нас, —
вспоминал Шкловский «и, цитируя их, добавлял: „Вот как надо писать!“»{98}. Она проживёт долгую жизнь, и спустя много лет Евгений Шварц запишет в дневнике:
«Полонская жила тихо, сохраняя встревоженное и вопросительное выражение лица. Мне нравилась её робкая, глубоко спрятанная ласковость обиженной и одинокой женщины. Но ласковость эта проявлялась далеко не всегда. Большинство видело некрасивую, несчастливую, немолодую, сердитую, молчаливую женщину и сторонилось от неё.
И писала она, как жила. Не всегда, далеко не всегда складно.
Она жила на Загородном в большой квартире с матерью, братом и сынишкой, отец которого был нам неизвестен. Иной раз собирались у неё. Помню, как Шкловский нападал у неё в кабинете с книжными полками до потолка на „Конец хазы“ Каверина, а Каверин сердито отругивался. Елизавета Полонская, единственная сестра среди „серапионовых братьев“, Елисавет Воробей, жила в сторонке. И отошла совсем в сторону от них уже много лет назад.
Стихов не печатала. Больше переводила и занималась медицинской практикой, служила где-то в поликлинике. Ведь она была ещё и врачом, а не только писателем».
А в 1922-м ей было 32 года, и реальность вокруг неё начала закрываться. Однако пока воздух был свободен, движения не скованы, и она написала балладу «Побег». Но что-то иное было уже в воздухе, и поэтому «Побег» выдавался сначала за стихотворение, посвящённое анархисту Кропоткину. Позже, уже в 1960-е годы, посвящение поменяло адресата и побег стал побегом Якова Свердлова из ссылки, но мы видали и не такие трансформации в посвящениях.
У власти тысяча рук
и два лица.
У власти — тысячи верных слуг
и доносчикам
{99} нет конца.
Железный засов на дверях тюрьмы.
Тайное слово знаем мы.
Тот, кто должен бежать, — бежит.
Любой засов для него открыт.
У власти тысяча рук и два лица.
У власти — тысячи верных слуг.
Больше друзей у беглеца.
Ветер за ним закрывает дверь,
вьюга за ним заметает след,
эхо ему говорит, где враг,
дерзость даёт ему лёгкий шаг.
У власти тысяча рук,
как божье око она зорка.
У власти — тысячи верных слуг.
Но город не шахматная доска.
Не одна тысяча улиц в нём,
не один на каждой улице дом,
в каждом доме — не один вход.
Кто выйдет — кто не войдёт…
Затем, что из дома в соседний дом,
из сердца в сердце мы молча ведём
весёлого дружества тайную сеть.
Её не учуять и не подсмотреть.
У власти тысяча рук
и не один пулемёт.
У власти — тысячи верных слуг.
Но тот, кто должен уйти, — уйдёт.
На север,
на запад,
на юг,
на восток.
Дороги свободны, мир широк.