Вскоре Горький помог Шкловскому перебраться из Финляндии в Берлин.
«Дорогой Алексей Максимович.
Мой роман с революцией глубоко несчастен. На конских заводах есть жеребцы, которых зовут „пробниками“. Ими пользуются, чтобы „разъярить“ кобылу (если её не разъярить, она может не даться производителю и даже лягнуть его), и вот спускают „пробника“. Пробник лезет на кобылу, она сперва кобенится и брыкается, потом начинает даваться. Тогда пробника с неё стаскивают и подпускают настоящего заводского жеребца[45]. Пробник же едет за границу заниматься онанизмом в эмигрантской печати. Мы, правые социалисты, „ярили“ Россию для большевиков.
Но, может быть, и большевики только „ярят“ Россию, а воспользуется ею „мужик“.
Вот я и написал фельетон вместо письма.
Но поймите и моё положение.
Здесь, в Райволо, никто не понимает остроумия.
Читают же только старое „Солнце России“.
Мы все условно-остроумны.
Мы все говорим друг с другом условно, как Володя (брат героя „Детства и отрочества“) с мачехой.
Я одинок, как и все, конечно.
И ночью, когда я думаю о жене, я хочу встать на колени в постели и молиться, что ли.
Увы мне, нет Бога, а с ним бы я поговорил серьёзно.
Я одинок здесь.
Дядя мой, у которого я живу, любит поговорить об искусстве.
Это очень тяжело.
Я боюсь, что он в результате напишет начало повести.
Он говорит, что в искусстве главное чувство.
Перед женой я считаю себя виноватым.
Может быть, честнее было бы не бежать?
Ведь я не занимался политикой. Это бронированные автомобили втаскивали меня в разные удивительные положения. <…>
Вчера получил 1000+390 марок.
Спасибо»{77}.
(Письмо датировано 15 апреля 1922 года; последние две строчки приписаны через пять дней.)
Этот образ «пробников» он не раз потом будет использовать, но только по другим поводам.
Фрезинский приводит ещё две цитаты: «У меня нет никого. Я одинок. Я ничего не говорю никому. Я ушёл в науку „об сюжете“, как в манию, чтобы не выплакать глаз. Не будите меня». И: «Если бы коммунисты не убивали, они были бы всё же неприемлемы».
Среди прочих Серапионов все отмечали Льва Лунца.
Много и подробно о Лунце писал Каверин.
Лунц был одним из самых интересных и загадочных Серапионов — этой загадочности способствовали не только его тексты, но ранняя смерть, долгое забвение — эти обстоятельства, увы, сливаются с текстом.
У Лунца есть рассказ «Исходящая № 37».
Этот рассказ построен так же, как и «Записки сумасшедшего» Гоголя.
Только у Лунца не мелкий чиновник сходит с ума, а заведующий канцелярией превращается в документ.
Вот заведующий пишет о том, как стал задумываться, что он — бумага. «Прошло некоторое время, и вдруг, о, счастие! я почувствовал, что моя левая нога шуршит. Явление это произвело на меня столь сильное впечатление, что я вскочил и тем испортил весь опыт. Но начало сделано. Необходимо больше выдержки».
«Сегодня достиг ещё больших результатов. Шуршали обе ноги и левая часть живота. Но только что шуршание начало передаваться в пальцы, как вдруг вернулась жена и всё испортила. Не знаю, что делать.
<…> Я решил лечь на письменный стол, дабы, превратившись в исходящую, лежать на месте, предназначенном вышеозначенным бумагам, ибо не люблю беспорядка. Решил обратиться не в самое исходящую, а в её отпуск, ибо сама исходящая уйдёт по инстанции, иными словами, покинет пределы Политпросвета, что является для меня нежелательным.
<…> Темно. Тихо. На стене тикают часы. Клубный инструктор Баринов куда-то исчез. Он, наверное, ушёл с дежурства. Нужно будет подать об этом рапорт Начальнику. На моей душе светло и радостно. Теперь не может быть никаких дискуссий, иными словами, прений по поводу моего изобретения. Я нахожусь в состоянии бумажного существования почти целые сутки и не испытываю ни голода, ни жажды, ни других потребностей, без которых не может обойтись ни один человек в человеческом образе.
И перед моими сияющими очами развернулась стройная цепь рассуждений.
Все люди равны, иными словами, все люди — бумажки. Идеал человечества достигнут.
Только что цепь моих рассуждений достигла этого возвышенного и священного звена, как вдруг надо мною кто-то нагнулся. Это клубный инструктор Баринов. Он что-то ищет.
— А! Вот!
Он взял меня за голову, иными словами за край бумажки, потеребил.
— Бумажка мягкая. Подойдёт.
С этими словами он поднял меня и…
Здесь обрывается по неизвестным причинам дневник заведующего канцелярией. Последний пропал бесследно. Все усилия найти его ни к чему не привели».
Мотив превращения человека в документ обручён с русской литературой — и не только как у Тынянова в «Подпоручике Киже», когда описка управляет людьми, а и как в рассказе «Музей восковых фигур, или Некоторые события из жизни Карла Фридриха Питониуса до, во время и после путешествия в Карете времени» Александра Шарова[46], где аудитор Питониус пришивает себя к личному делу скоросшивателем. Умирая, он просит приложить к листу печать и написать: «Любовь сильнее аудитора». Печать, впрочем, не понадобилась.
Рассказ Лунца «Исходящая № 37» был напечатан в журнале «Россия» в 1922 году{78}. Иногда в сетевых публикациях указывают и вовсе 1924 год, но это ошибка.
В 1919 году, когда Роман Якобсон говорил Шкловскому, пряча его в архиве: «Если будет обыск, притворись бумагой и шурши…», вряд ли он думал о торжестве бумажного мира по Лунцу.
Как знать, вдруг Шкловский на заседании Серапионов рассказал эту историю, и Лунц запомнил образ шуршащей человеческой бумаги.
Георгий Адамович в заметке «Молодые прозаики в журнале „Своими путями“» пишет: «Головокружительный и вполне „сенсационный“ успех „Серапионовых братьев“ в 1910–20 отчасти объясняется тем, что самый факт появления кружка молодых прозаиков показался неожиданным, необыкновенным, отрадным на фоне бесчисленного количества кружков поэтических. Кто был в это время в России, помнит, что „Серапионы“, как Байрон, в одно прекрасное утро „проснулись знаменитостями“. Чуковский со Шкловским, Эйхенбаум с Тыняновым, Иванов-Разумник со Львовым-Рогачевским, даже Коган с Рейснером — все были упоены и восхищены до потери чувств. Через год или два одумались, принялись критиковать да морщиться: и то не то, и это не так. Разглядели, наконец, что ни одного большого дарования в кружке нет. Но полного, окончательного разочарования не было, — и правильно. Никто из „Серапионовых братьев“ в гении не вышел, но средней руки писателями (а Зощенко даже выше средней) стали все они. Действовавший же параллельно и в то же время поэтический кружок „Звучащая раковина“ не дал ровно ничего, кроме — да и то с натяжкой — Конст. Вагинова, этого мало кому известного русского „сюрреалиста“»{79}.
Итак, Серапионовы братья появились в феврале 1921 года в Петрограде и включали в себя, помимо уже названных в начале главы писателей, Виктора Шкловского.
В статье В. Борисовой к первому тому шеститомного собрания сочинений В. Каверина (М., 1963–1968) говорится об идеях Серапионов: «…Чтобы искусство, литература в частности, отвечало своей истинной сущности, соответствовало духу времени, необходимо было, по их мнению, освободить его от засилья идеологии, кропотливо работать прежде всего над формой художественного произведения — сюжетом, композицией, обновлять и „остранять“ различные средства художественного письма (по Замятину, „основные признаки новой формы — быстрота движения (сюжета, фразы), сдвиг, кривизна“), наконец, постоянно ориентироваться на западноевропейскую литературу, которая в формальном отношении, как им представлялось, намного интересней и совершенней русской»[47].