— Странный выбор сюжетов для развлекания пациентов, — вслух сказал он, стараясь не смотреть на лезшую на глаза рожу с проваленным носом и выеденной челюстью.
Румяная девушка неожиданно выскочила из стены, открыв дверь, такую же белую, эмалевую и незаметную.
— Проходите, — сказала она, издевательски усмехаясь. Глаза ее говорили явно, что ни в какое письмо из Петербурга она не верит.
Глеб, начиная злиться, шагнул в дверь и остановился, ослепленный. В широкое окно докторского кабинета лился буйный солнечный поток. За окном раскидывалась в пропасти Южная бухта, на синей глади которой стояли, словно игрушечные, корабли и бегали катера. За бухтой белели дома, уходили вдаль холмы, над ними высился чуть видный памятник Корнилову на Малаховой кургане.
Солнечный светопад заливал цветы. На полу, на столе, подоконниках, полках — всюду, где можно было найти место для вазона, стояли цветы. Солнечные лучи рассекали не воздух, но сгущенную эссенцию цветочных запахов.
Щурясь от щекочущего света, Глеб искал глазами хозяина, по в комнате не было заметно присутствия кого-либо живого. Мебель и цветы.
Думая, что Штернгейм еще не вышел, Глеб подвинул к себе стул и сел. Но вдруг стул под ним дрогнул, захрипел, зачмокал и тоненьким стеклянным треньканьем музыкального вала заиграл вальс из «Фауста».
Глеб вскочил, разъяренный. «Что за идиотские шутки?!»
Стул продолжал наигрывать. Глебу захотелось разбить эту нелепую игрушку. Он шагнул к стулу, сжав кулак, но откуда-то сбоку раздался веселый, такой заразительный хохот, что, оборачиваясь на его звук, Глеб сам уже улыбнулся. Он увидел у окна, над красным сукном письменного стола человеческую голову. Пышная рыжая борода топырилась вокруг ее очень розовых щек, яркие синие глаза суживались в добродушные щелки.
— Не сердитесь, — сказала голова, мигнув левым глазом, — разве вы не любите хорошей шутки? Молодость должна любить шутку. Что бы мы стали делать в жизни без улыбки? Какая мрачная Сахара для меланхоликов развернулась бы перед нами.
Голова обогнула стол, и Глеб мог теперь рассмотреть хозяина дома целиком. Перед ним стоял маленький горбун. Красно-золотой веер бороды делал его похожим на сказочного кобольда. Прозрачно-синие, добро и ясно лучившиеся глаза говорили, что в этом крошечном, изуродованном природой тельце обитает неунывающе-жизнерадостный дух. В лице доктора Штернгейма не было и следа того хмурого озлобления, которое всегда отмечает горбунов.
Он протянул Глебу тоненькую ручку с очень длинными пальцами:
— Извините. Не правда ли, у этой забавной штучки поразительно чистый тон?
Глеб искоса взглянул на замолкший стул. Раздражение у него сразу прошло.
— Любопытная игрушка.
— Вам понравилось? В самом деле? — Штернгейм засуетился. — О, тогда я вам покажу еще.
Он забегал по всей комнате, касаясь ручками стульев, столов, шкафчиков, ящиков, этажерочек, и под этими прикосновениями кабинет оживал, пел, звенел на разные голоса.
Штернгейм остановился посреди кабинета, сложил руки на груди и с рассеянно-мечтательной улыбкой прислушивался к звенящей какофонии.
— Это моя мания! Я собираю всякие музыкальные игрушки. Они такие ласковые, почти живые. Вы знаете, кто я? Я Альберих, а это мой Нибельгейм. Только я добрый нибелунг, и у меня нет среди моих сокровищ золота. Золото отвратительная вещь.
Он, улыбаясь, смотрел в лицо Глебу, похожий на счастливого ребенка, и Глеб невольно сам по-детски улыбнулся странному человечку. Тогда Штернгейм осторожно ухватил гостя за рукав и потащил к креслу.
Глеб недоверчиво покосился на кресло.
— Нет… Оно молчаливое, — с сожалением сказал хозяин и, усадив Глеба, взял его за руку.
— Ну, теперь рассказывайте… Где болит? Нашалили?
Глеб развел руками.
— Позвольте, доктор. Разве ваша прислуга не сказала, что я к вам совсем по другому делу. Я абсолютно здоров.
Штернгейм вскочил, засуетился.
— Ах, каналья. Она никак не может поверить, что ко мне могут приходить здоровые люди. Вы знаете, что она мне сказала. Она сказала: «Пришел мичман, врет, что с письмом».
Глеб засмеялся:
— Я так и думал. Нет, я действительно с письмом. От Семена Григорьевича Неймана.
Штернгейм вскинулся и снова схватил руку Глеба.
— От Семена Неймана? Что вы говорите? Замечательно! Наконец этот троглодит вспомнил обо мне. Мы же сидели с ним восемь лет на одной парте и дрались за золотую медаль. Она была нужна нам обоим, и мы не могли уступить друг другу. Ведь это была открытая дверь в университет. Ну, и вы знаете, чем мы кончили? Мы взяли две золотые медали! Ха-ха!
Кобольд весело осклабился, вспушив бороду. Припрыгнул.
— Давайте же письмо.
Длиннопалая лапка разорвала конверт. Пробежав текст, доктор еще дружелюбнее взглянул на Глеба.
— Ого! Вы музыкант? Это чудесно! Это замечательно!
— Если Семен Григорьевич так назвал меня, то это преувеличение. Я немного играю, но по-дилетантски.
— О, нет! Семен не называет вас музыкантом. Он, — Штернгейм странно лукаво покосился на Глеба, — он пишет, что вы любите рояль. Я ведь тоже дилетант, но люблю рояль и буду очень рад помочь вам, Глеб Николаевич. Во-первых, конечно, вы можете приходить ко мне, когда вам захочется, в любое время дня и ночи. Мы будем играть вместе, мы будем играть поодиночке и слушать друг друга. Я скажу моей горничной, что вы не пациент, чтобы она не водила вас в мою приемную. Моя приемная рассчитана на больных. Я склонен сразу ошарашивать их наглядным показом будущего… Но как отлично, как отлично, что вы приехали, что вы знакомы с Семеном. О, моя молодость!
Глеб улыбнулся. Ему с каждой минутой становился симпатичнее этот необычайный горбун.
— Ваша молодость? Но, Мирон Михайлович, вы никак не похожи на старика.
— И однако, мне уже тридцать первый год. Это уже старость! Это уже старость, дорогой Глеб Николаевич. Но знаете — уйдем из этого обиталища болезней ко мне. Я вас сегодня никуда не отпущу.
— Спасибо, — Глеб поклонился. — Но мне необходимо сегодня к вечеру переехать на корабль.
— Ах, да, — Штернгейм сожалительно всплеснул ручками. — Я совершенно забыл, что война, что вы офицер. Тогда вот что. Вам нужна ведь комната. Хотите — пройдем вместе к одной моей знакомой здесь, рядом. Она старушка, вдова штурмана дальнего плаванья, и у нее найдется комната и неплохой Стейнвей. Вас это устраивает?
— Вполне. Я очень вам благодарен за хлопоты, Мирон Михайлович.
— Нет, нет. Не благодарите.
Штернгейм нажал кнопку на стене. Вошла горничная.
— Марфуша! — воскликнул доктор торжественно-нравоучительно. — Марфуша, пусть ваш слабый женский ум запомнит, что Глеб Николаевич вовсе не больной, что он никогда не будет больным, что он будет приходить ко мне и вы будете немедленно пускать на здоровую половину в моем присутствии и в моем отсутствии, иначе да настигнут вас лихоманка оговора и лихой глаз. Поняли? Теперь выпустите нас и закройте двери.
Спустя четверть часа Глеб возвращался со Штернгеймом, уговорившись с хозяйкой квартиры, чистенькой, жеманной старушкой. Комната оказалась хорошей, рояль отличным, Штернгейм окончательно очаровал Глеба.
Однако от приглашения доктора — зайти выпить кофе Глеб отказался.
Солнце уже касалось краем тонкой иглы Херсонесского маяка. Нужно было еще зайти в гостиницу, собрать вещи и ехать на корабль. Штернгейм проводил Глеба до подъезда и на прощанье повторил приглашение считать его дом своим домом.
— Семен написал о вас такое милое письмо, что мне очень хочется быть полезным вам, Глеб Николаевич. Прошу же не забывать меня.
Глеб поблагодарил. Он не знал, что в письме, оставшемся на столе докторского кабинета, любопытная Марфуша, морща лоб, прочла по складам:
Дорогой Мирон! Податель этого письма очень милый мальчик и пламенный рыцарь сестренки Мирры, которую ты помнишь еще девчонкой. В умственном отношении этот мальчик (зовут его Глеб Николаевич Алябьев) совершенная «tabula rasa»[31], но, видимо, у него есть хорошие задатки. Поручаю его твоему вниманию и опеке, думаю, что ты сможешь вылепить из этой глины нужного человека…