Небольшого роста, подвижный, импульсивный Бредихин меж студентами слыл за добрейшего экзаменатора. Создатель теории кометных хвостов, он студентов из-за недостаточных знаний никогда не награждал «хвостами» и любил повторять слова не совсем педагогически выверенные. Мол, студент сам разберётся, что для него насущно-необходимое в жизни, а что третьестепенное из того, что преподают великоучёные мужи.
Справедливости ради следует сказать, что к «звездочётам» – тем, кто астрономию избрал делом своей жизни, учёный был требователен, и нередко их, по их же словам, произносимым с горделивостью избранных, «на Марс гонял». Андрей Снесарев не был из числа звездочётов. Но к астрономии относился серьёзно, понимая, сколь маленькая Земля зависит от большой Вселенной, пронизывается её токами, освещается сиянием её звёзд.
И позже, где бы ни случалось бывать Снесареву – подниматься ли на угрюмые горы Памира, плыть в Индийском океане, воевать в лесистых предгорьях Карпат, – всегда вольно или невольно приходилось обращать взор к небу. Открывалась «бездна, звезд полна», и, читая звёздное небо, он благодарно вспоминал московское астрономическое светило. Вспоминал по жизни, разумеется, не только его. Вспоминал с благодарностью Московский университет и многих его преподавателей, в лекциях которых возникал величественный образ Вселенной, словно бы многими кистями и красками рисовалась геологическая, историческая, физическая, математическая, геополитическая картина мира – той большой и маленькой Земли, которая от непроницаемых времён была вместилищем человеческих страстей, потерь и надежд.
На третьем курсе он завёл тетрадь, в которой намеревался отобразить историю, текущий день и даже будущее Московского университета, как оно ему представлялось в неразрывной связи с тревожившим будущим России. Он, разумеется, не мог предугадать, что именно на Воробьёвых горах, где поначалу предполагалось выстроить храм Христа Спасителя, на этих горах, переназванных Ленинскими, вскоре после его смерти будет воздвигнут высокоэтажный, увенчанный высоким шпилем храм науки – главный корпус Московского государственного университета имени М.В. Ломоносова. После страшной войны возводить его будут городские и сельские, рабочие, крестьянские парни и девушки, заключённые. Строительство тяжелейшее. И никому никогда не узнать, сколько несчастных юношеских и особенно девических судеб надломилось там… Участницей того высотного строительства будет его дальняя родственница из Старой Калитвы.
Погружаясь в былые дни, пытливый студент для себя заметил, что университетская жизнь никогда не была ровной, образцово-учёной, а двигалась словно бы волнами. Волнами прежде всего больших дарований, знаменитых личностей.
Волна его времени катилась перед его глазами. А сколь мощная волна была в первой половине девятнадцатого века! Что преподаватели – литераторы Шевырёв, Надеждин, философ Павлов, историки Каченовский, Кавелин, Погодин, Снегирев, позже Буслаев, Грановский, Редкин, Соловьев; что студенты – Лермонтов, Белинский, Константин Аксаков, Бодянский, Герцен, Огарёв, Гончаров, земляки по Воронежской губернии Станкевич и Афанасьев, к именам и творчеству которых он обращался в своей жизни не раз. Эта плеяда любому европейскому университету составила бы честь.
Не мог он не заметить и того, что меж Москвой и Петербургом, равно как и меж их университетами, идёт словно бы негласное состязание, как то было и более полувека назад – при прохождении университетского курса его земляком Станкевичем.
Университет требовал времени. Помимо лекций, семинаров, много его уходило на самостоятельное углублённое изучение того или иного научного предмета. Наш студент часами пропадал в университетской библиотеке, роясь в старых математических изданиях, штудировал энциклопедию Перевощикова, зачитывался Остроградским.
3
При всей университетской загруженности чего только не успевает делать молодой Снесарев, чем не интересуется, чем не занимается! Даёт уроки в богатых домах. По ночам разгружает хлебы в булочной. По воскресеньям – бег, велосипед. И так запойно играет в шахматы, что иногда весь мир видится ему шахматной доской, по клеткам которой предопределённо двигаются фигуры, то бишь люди, и ему пришлось даже обращаться к врачу, чтобы избавиться от наваждений и усмирить шахматную страсть. Серьёзно изо дня в день изучает он живые иностранные языки, одно полугодие квартирует в немецкой семье, условясь, что разговаривать с ним будут только по-немецки. Он старается не пропустить ни одного хорошего концерта. Сам играет на рояле и скрипке. Поёт – у него редкостный по выразительности баритон. Наконец, ночами напролёт он поглощает книги по всемирной и русской истории, произведения зарубежных и отечественных писателей. Пробует сам сочинять, пишет рассказы, стихи «под Никитина» – уроженца Воронежа, земляка. Ведёт дневник, в который записывает существенное и несущественное: перечень прочитанных книг, сообщения бытового характера, раздумья о жизни и литературе, заметки о том, что случилось, что волнует.
Читаем рассуждения справедливые, бесспорные, но из тех, что называются истинами азбучными, местами общими, вроде: «Идея Сальери и Моцарта – вопрос о взаимоотношении таланта и гения»; «Труд по-настоящему есть жизнь человечества, отнять его – и поколение Адама прекращается»; «Патриотизм не в пышных фразах…» И тут же горестный вопрошающий возглас: «Что со мной творится? Что? Вышел я в поздний вечер. Не то что страшно, а нехорошо как-то: ни голоса, ни звука… Плывут по небу тучи насуплено, сурово. Звёзды ими закрыты… чуть не заплакал. Что со мной?.. Да скажите же что-нибудь, темнота, дорога! Или впереди ничего? Движение куда-то, к чему-то, зачем-то». Какой переклик во времени: своё душевное состояние в подобной тональности и подобными словами через несколько десятилетий выразит ещё один Андрей, молодой воронежец – автор «Ямской слободы» и «Чевенгура».
Существенная и на будущее дневниковая запись о «Войне и мире» Льва Толстого: «…странно и страшно говорить что-нибудь критическое о таком монументальном сочинении, созданном рукою великого писателя. Решаясь указать на ошибочные моменты, уподобляешься ребёнку, который, оценивая платье своей молодой матери, начал бы указывать на непродёрнутую ниточку – и всё же с толстовским описанием Бородинского, Аустерлицкого сражений (особенно распоряжений по ним) трудно согласиться: в них слишком внесён взгляд автора, что в сражении мало чего значат, даже ничего не значат, отдельные единицы, полководцы, что в сражении ничего не исполняется, что предполагалось раньше… Ошибочен взгляд, при котором в истории видят только историю героев, ошибочен и полярный первому взгляд, когда всё полагают в массовом движении, в массе. История, очевидно, есть результат взаимодействия массы и единицы.
Толстой широк и всесторонен. Он не затрагивает только лишь сердца, как Тургенев, или одну только мысль, как Глеб Успенский, или только умную насмешку, смешанную с грустью, как Щедрин, – нет, он пленяет читателя широко и могуче, это полный стакан…»
Отношение Снесарева к Толстому на протяжении жизни во многом изменится. Но не как к художнику. А как к человеку и мыслителю. А импульсы несогласия с Толстым как военным мыслителем заявлены уже в этом юношеском рассуждении.
4
В студенческие годы музыка забирает сердце притягательно-пожизненно. Андрей и его друзья – завсегдатаи в нотном магазине Циммермана, куда нередко захаживал П.И. Чайковский, просматривал новинки, импровизировал, и счастливые юноши готовы были поступиться и лекцией, и назначенным отдыхом на берегу Москвы-реки, у Коломенского, лишь бы насладиться звуками музыки русского гения. Снесарев не пропускал ни одного концерта университетского симфонического оркестра, весьма отменного, вполне профессионально исполнявшего сложные сочинения Вагнера, Глинки, Чайковского. Более того, Андрей – замечательный баритон – участвовал в студенческом хоре, которому Чайковский посвятил четырёхголосый мужской хор «Блажен, кто верует» на стихи «августейшего поэта» К.Р. – Константина Романова. Хор – двести голосов – выступал даже в Колонном зале Московского дворянского собрания.