Инспектор Алексей Александрович Брызгалов по служебному усердию пытался «всю студенческую рать» взять под пригляд. «Шпионаж» осуществлялся низшими служителями инспекции – надзирателями, обычно людьми невесть как образованными, чаще всего из унтер-офицерской среды. От их докладных, записываемых в специальном журнале, студенческое житьё-бытьё зависело в немалой степени: мог быть и выговор, и карцер. Строго предусматривалось, когда и в какой одежде быть. Нельзя было носить косоворотку, ходить по улицам без шпаги, появляться на улице в летней форме в начале сентября – после ушедшего лета.
Одни к такого рода предписаниям относились спокойно, другие видели в них покушение на их права и свободы. Молодых во все века всякий запрет обычно толкает на протест, но ведь и молодые-то разные: и разумно-сдержанные, и агрессивно-распалённые. Иному лишиться длинных волос представляется событием едва ли не более драматичным, нежели погибель всей мировой свободы и цивилизации, и он с ходу готов звать на баррикады. Плоды студенческого духа с его непокорством и жаждой нового многообразны. На университетских сходках с их шумно-поверхностными протестами, в которых сразу мастерами смуты оказались пламенные прогрессисты и террористы, будущие большевики и меньшевики, эсеры и масонствующие кадеты, разбрасывались слова-семена антигосударственности и разрушительства. И всё же любой университет более храм науки, нежели баррикада. Пусть было и в Московском университете нечто вроде протестного митинга, на котором не только либеральные юристы, но и математики, физики шумно и кто весело, кто мрачно выкрикивали: «Долой Брызгалова!» Да не мог там быть Снесарев: не этим были заняты его душа и ум.
2
Незабываемая пора: прийти раньше других в университет, не торопясь подняться на третий этаж, где располагаются аудитории физико-математического факультета. Окна большого светлого коридора выходят на Манеж. Подойдя к окну, видишь в раннем дымчато-пепельном свете панораму утренней Москвы. Народу на улицах ещё мало, лишь катят то ли возвращающиеся откуда, то ли спешащие куда экипажи, и странное чувство при виде их рождается в Андрее: запряжённые в них кони никогда не прекращают своего бега, днём и ночью обречены на бесконечную фантастическую, бессмысленную экскурсию по Москве.
Цокот подков, голоса возле булочной, звоны колоколов, зубчатый абрис Кремля, тёмная зелень Александровского сада – утренняя Москва из университетских окон третьего этажа. Двое, поднимаясь на третий этаж по широкой лестнице, о чём-то спорят с такой запальчивостью, что можно подумать, что они и спать не ложились, проведя ночь в непримиримом словесном поединке. Андрей улыбается: эти двое – его друзья. Иван Лапин, высокий, светловолосый, по характеру незлобивый, но запальчивый парень, родом из Воронежской губернии, и Анатолий Сидоров, резкий в движениях, жадный до знаний, готовый прочитать всю университетскую библиотеку, товарищ Снесарева по Новочеркасской гимназии. Оказывается, продолжается вчерашний спор: прав или не прав Толстой, изображая Наполеона столь уничижительно и художнически односторонне. Вчера они об этом спорили втроём, к единому мнению не пришедши.
– Другие ему изменили и продали шпагу свою! – серьёзным тоном произносит Андрей, вырастая перед спорящими неожиданно для них.
– Ты, видать, и ночевал здесь! Аудиторию под спальню приспособил?
– А вам Толстой, гляжу, и спать-то не даёт!
Друзья радуются друг другу так, словно полжизни не виделись.
Так радоваться может только юность, не научившаяся прятать и прятаться.
Постепенно коридор заполняется шумной студенческой толпой. Многие – хорошие знакомые: Михаил Байдалаков из Новочеркасска, Валентин Волконский из Казани, Станислав Рольц из Воронежа. А с Виссарионом Алексеевым, сыном войскового старшины из станицы Гундоровская, Андрей и поселился вместе не только в одном уголке Москвы – на Полянке, но даже и в одном доме в Новинском переулке.
Их курс тогда жил по преимуществу у Патриарших прудов, в так называемом Латинском – студентами облюбованном – квартале, в кирпичных и внешне неопрятных зданиях, у Гиршей, в квартирах разной обустроенности и стоимости. Снесарев тоже какое-то время жил на Малой Бронной (несколько десятилетий спустя в этом уголке Москвы возьмёт зачин знаменитый роман «Мастер и Маргарита»). Иные его сокурсники обосновались в недалёких от университета недорогих гостиницах с далёкими и родными звучными географическими названиями «Сербия», «Черногория», и Андрей не однажды забредал туда.
Житьё студенческое разное. Большинство предпочитало – подешевле. В столовой суп, борщ – три копейки, а хлеба – сколько угодно. Хлеб тогда Россия за границей не покупала!
Аудитории наполняются гулом и смехом студенческой массы – надежды общества, главного нерва будущей русской жизни и её разлома. Наставники появляются в последнюю очередь, успевая после подъёма на третий этаж если не отдохнуть, то хотя бы перевести дух в профессорской на длинном в виде буквы «Г» диване, под портретами двух государей сразу: реформатора и охранителя.
Начинались лекции. Всё было здесь: глубокая, пытливая мысль физика А.Г. Столетова, блистательные импровизации математика А.П. Соколова, остроумные доводы астронома Ф.А. Бредихина, сложные аналитические объяснения математика-механика Н.Е. Жуковского. Каждый из них – сам по себе университет. И каждый приносил в аудиторию свои невольные странности, свой характер, своё сердце.
Особенно странен, но и любим студентами был Жуковский, ставший доктором математики в тридцать пять лет, после защиты диссертации о прочности (устойчивости) движения. Он обладал редкой рассеянностью, и последняя доставляла окружающим немало как весёлых, так и огорчительно-досадных минут. Однажды он умудрился перепутать кому что рассказывать: лекцию, предназначенную для третьекурсников, учёный прочитал второкурсникам, и те ничего не поняли; когда же он лекцию для второкурсников стал излагать третьекурсникам, те заявили, что нынешнюю лекцию он уже читал им в прошлом году.
Бывало и так, что студенты из нерадивых, не успев подготовиться к семинару, якобы изнывая от жажды знаний, останавливали Жуковского на лестничной площадке и задавали какой-нибудь вопрос по части механики, вроде тех гоголевских мужиков, которым страсть как интересно было узнать, доедет ли колесо чичиковской брички до Санкт-Петербурга. А до Казани? Николай Егорович тут же, на лестничной площадке (мел-то в кармане), пользуясь стеной как доской, начинал вычерчивать и объяснять всем желающим.
Вспомнит про семинар, поспешит в аудиторию, а тут уже и звонок. Случалось и более курьёзное. Однажды, прождав в аудитории с полчаса, Снесарев с друзьями отправились на поиски профессора. И что же? Скоро они обнаружили его в ботанической аудитории, где самостоятельно готовились к семинару питомцы К.А. Тимирязева. И было забавно видеть, как знаменитый математик-механик увлечённо выводит формулы перед недоумевающими юнцами-ботаниками.
На Немецкой улице и в переулке, где жил Жуковский, даже извозчики знали о его рассеянности и обычно заблаговременно, осторожно объезжали его, когда он, не разбирая дороги, медленно брёл проезжей частью улицы: основатель аэродинамики, учёный, много сделавший для отечественной авиации, вдруг ни с того ни с сего останавливался как вкопанный – наблюдал за полётом городских птиц; есть у него и статья «О парении птиц».
«Математическая истина, – не раз говорил учёный Андрею Снесареву, математическому самородку, одному из любимых учеников, – лишь тогда может считаться отработанной, когда её удаётся объяснить каждому желающему усвоить». Жуковскому это удавалось. За это его любили.
Не меньшую, чем Жуковский, популярность имел в студенческой среде и Бредихин, лекции которого – в университете ли, в Политехническом музее – собирали толпы народу. В университетскую аудиторию, где должен был читать Бредихин, спешили не только астрономы, математики, физики, но даже и студенты-гуманитарии, которым как не записавшимся не полагалось присутствовать и которые приходили заранее, чтобы занять скамьи поближе к лектору, надеясь, что в студенческой гуще надзиратели их не заметят.