2
А иногда отца и сына до позднего часу удерживала река с берегами, глухо заросшими лозами и столь чащобными камышами, что, может, при виде их первым поселенцам и явилась мысль назвать свою станицу Камышевской. И отец, и сын были, правда, рыбаками не из удачливых. «Ловись, рыбка, большая и маленькая!» А она никакая не ловилась, хотя Дон в те поры был изобилен всякой рыбой, и у Даля в его знаменитом словаре уже подобралась строка о редких рыбах вроде вырезуба, которые водятся по преимуществу в Дону да в Воронеже – большом донском притоке. Казаки умели рыбу и ловить, и беречь. В весенний разлив, спуская челны на воду, обматывали лопасти вёсел ветошью, чтобы вёсла загребали бесшумно и не тревожили косяки рыб, идущих на нерест. Разумеется, донцы, сотоварищи священника по рыбалке, без рыбы в свои курени не возвращались, да и Снесаревых угощали сполна. И не какой-нибудь краснопёрой мелочью, а, бывало, судаком, стерлядью одарят. С непременными приговорками, мол, щедрому Дону рыбы для казачьего племени не жаль, и им почему бы не поделиться с добрыми людьми.
Андрейке все казаки на рыбалке были милы, разве что вызывал лёгкую неприязнь всегда околачивавшийся возле них бессемейный казак Тараболкин, по прозвищу Табачок, – прокуренный, вечно под хмельком и вполне оправдывавший свою фамилию: он часами мог говорить без умолку, нимало не смущаясь своими повторами, разно звучащими, небывальщиной, понятной и ребёнку. Этот Табачок со временем зачастил в церковь и подолгу выстаивал у Распятия: видать, образ жизни о. Евгения и беседы со священником не прошли бесследно для веровавшего прежде разве что по большим церковным праздникам. Теперь не прочь он был порассуждать о Божественном, за разъяснениями почтительно обращался к о. Евгению и тут же с видом крайней озабоченности спрашивал у последнего, пойдёт ли и его сын по духовной части. «По духовной, – продолжал далее, – это спасительно для души, но надо ещё и Россию спасать, крепкий солдат и генерал нужен, вон сколько разноязыкого супостата на Севастополь давно ли навалилось, Крым чуть было не утянули за море, а сколько казачьей крови пролито за оный каменистый полуостровок».
Что за дивные дни выпадали в детстве! Синие, солнечные, полные надежд, радости, любви. И каждый день – что долгий месяц. Доставало времени задачи по арифметике порешать (в приходском училище, где преподавал отец, она Андрею поначалу никак не давалась, а затем словно всеми своими задачами и примерами враз разъяснилась) и иными уроками заняться; и детскую книжку про заставу богатырскую прочитать; и побывать у Бекренева колодца, окружённого купой раскидистых ракит, в тени которых у замшелого сруба присесть на поваленное бревно и о чём-то неясном подумать, помечтать.
А в субботние дни его с сестрёнками уводила к себе в гости бабка Ляпка, которая жила в маленьком курене на берегу безымянной речонки, совсем неподалёку втекавшей в Мечетку – речку, которую вскоре принимал Дон. Угощала просфорами. Затем расстилала овечью, с козьими рукавами шубу, прибауточно приглашая отдохнуть, «по козиночке поваляться».
Казачка-вдова знала множество старинных преданий, сказок, песен. Для Андрея и его сестёр она стала вроде пушкинской Арины Родионовны. Свои сказы сказывала она замечательно образным языком, как бы напевая их. Песни тоже звучали, особенно когда навещала бабку Ляпку соседка бабка Валичка, тоже вдова. Это только детям они представлялись пожилыми, а на самом деле каждой едва было за сорок, и были они женщины отцветающе красивые, певучие. Сохранившие верность своим мужьям, сложившим головы под Севастополем, и песни у них были соответственные: о любви заветной, о судьбе-разлучнице, о донском крае, куда казак уже не вернётся.
А в воскресные дни, ближе к вечеру, Андрей выводил из денника застоявшегося Улана, поджарого, в яблоках дончака, с сильными точёными ногами, готовыми, казалось, с места взять в карьер и скакать хоть до самого Чёрного моря. Десятилетний мальчуган взбирался на коня (за три года жизни в Камышевской он научился объезжать коней-трёхлеток под седло, мог управлять ими не хуже станичных ребятишек) и правил к донскому берегу. Улан медленно ступал в воду. Медленно пил, вскидывая голову и грустно, словно по-человечьи, вглядываясь вдаль. Раздавались близкие голоса казачек, стиравших в заводи бельё, из-за дальней луки доносилось лошадиное ржание.
Будто испив живой воды, конь брал сильный разбег и выносил мальчика на высокий Птичий курган. В сухих стеблях прошлогодних трав, в дремлющих шарах перекати-поля, меченный платиново-сизым ковылём да бисерным розоватым чабрецом, курган был сиротливо-печален. Но какой же простор открывался с его шлемовидного верха! Уходящий к морю Дон, раздольная степь, а на закатном западном горизонте вполнеба полыхает огромное, неправдоподобно малиновое солнце.
3
Словно всезаботная наставница была мальчику станица Камышевская. И когда в сломном семнадцатом году станичный круг выберет генерала Снесарева, отважного воина с галицийских полей и прикарпатских холмов, почётным казаком станицы, он обрадуется этому как самому высокому знаку признания своей донской родины.
Молчал древний курган, и всё молчало вокруг в воскресный час заходящего солнца. Но издалека, из-за приречных низовий занялась, вздымаясь всё сильнее, былинно-сильная песня, протяжная, многоголосая. Это была песня про тихий Дон, и мальчик уже не раз её слышал, и с каждым разом она волновала всё неотразимее.
Ой ты, наш батюшка тихий Дон!
Ой, что же ты, тихий Дон, мутнёхонек течёшь?
Ах, как мне, тиху Дону, не мутну течи!
Со дна меня, тиха Дона, студёны ключи бьют,
Посередь меня, тиха Дона, бела рыбица мутит.
Через шестьдесят лет Андрей Евгеньевич Снесарев, насильственно отторгнутый от общественной службы, откроет однажды одну из великих книг двадцатого века, и первыми, какие увидит, будут строки этой песни. И он явственно увидит себя маленьким конником на далёком кургане, и издалека, из безвозвратно ушедших годин зазвучит: «Ой ты, наш батюшка тихий Дон! Ой, что же ты, тихий Дон, мутнёхонек течёшь?»
А однажды станицу затопят. 1875—1882
Старинная станица Нижне-Чирская, главная во втором Донском округе, располагалась у впадения в Дон реки Чир. Большая улица с отростками-переулками тянулась вдоль донского берега и упиралась в глинистое затравелое взгорье. Белые курени тонули в вишенниках и виноградниках, по границам левад, как исполинские стрелы, возносились пирамидальные тополя. За околицей – бахчи. Станица была богатой, с прогимназией, куда в 1875 году Андрей Снесарев поступил учиться и где проучился семь лет – самую пору отрочества и ранней юности.
1
Впервые он побывал в Нижне-Чирской ещё раньше. Вскоре после того как семья обосновалась в Камышевской, отец однажды в воскресный день взял его с собой на ярмарку, какой Нижне-Чирская славилась. Она с первого же взгляда пленила мальчика: всё вокруг сверкало, переливалось, манило, источало вкусные запахи. Продавалась тьма всякой всячины. Особенно притянул его к себе конный пятачок. Горделиво гривастые жеребцы, трепетно-чуткие кобылы, сторожкие стригунки какой только мастью не завораживали глаз – вороные, гнедые, буланые, мышастые, серые в яблоках… Больше всего было дончаков, пригодных казаку и в походе, и в борозде, и на торжестве, и на джигитовке. Позже он узнает, что кони донской породы с преобладающей золотисто-рыжей мастью – основная ударная сила русской кавалерии. Десятки тысяч конников – десятки тысяч сабель – на тех дончаках неотразимыми лавами устремлялись в сражения. Уже взрослым Снесарев поразится: офицеры и казаки на донских лошадях в жестокий двадцатиградусный мороз за одиннадцать дней преодолеют путь более чем в тысячу двести вёрст от Нижнего Новгорода до Санкт-Петербурга. Порадуется, когда узнает, что на Всемирной Парижской выставке 1910 года дончак будет признан лучшей кавалерийской лошадью. А тогда у мальчика просто глаза разбегались при виде множества коней, и все они ему казались одинаково хорошими: что аристократической игреневой масти жеребцы, что пегие, чалые, соловые трудяги, на ниве крестьянские савраски. Все они ему казались победительно вернувшимися с поля Куликова. И странно только было, что победителей продают.